Францу были хорошо известны все драмы, связанные с получкой, он улавливал, когда интонации были искренни, когда фальшивы. Знал, что один требует денег ради семьи, чтобы заплатить булочнику, аптекарю или за обучение детей; другой — на кабак или еще того хуже. Знал, чего ждали печальные, унылые тени, сновавшие взад и вперед мимо ворот фабрики и бросавшие пристальные взгляды в глубь двора; знал, что все они подстерегали кто отца, кто мужа, чтобы, ворча и уговаривая, отвести их скорее домой.
Босоногие ребятишки, грудные младенцы, завернутые в старые шали, неряшливые женщины, чьи заплаканные лица были под цвет их чепцов…
Скрытый порок, рыскающий вокруг получки; притоны, зажигающие свои огни в глубине темных улиц; мутные окна кабаков, где тысячи алкогольных ядов переливаются своими предательскими красками…
Франц знал все эти мрачные стороны жизни парижского люда, но никогда еще не казались они ему такими ужасными, зловещими, как в этот вечер.
Наконец выплата кончилась, и Сигизмунд вышел из конторы.
Друзья бросились друг к другу, обнялись, и в тиши остановившейся на сутки фабрики, умолкнувшей и опустевшей, кассир рассказал Францу обо всем. Рассказал о поведении Сидони, о ее безумных тратах, о навеки погубленной чести семейного очага. Рислеры недавно купили дачу в Аньере, принадлежавшую какой-то актрисе, и устроились там со всеми удобствами. У них теперь лошади, экипажи, они живут на широкую ногу. Но что больше всего беспокоило Сигизмунда, так это необычная умеренность Фромона. С некоторых пор он почти не брал денег в кассе, а между тем Сидони тратила больше, чем когда-либо.
— Не тоферяю, — говорил несчастный кассир, качая головой, — не тоферяю! — И, понизив голос, прибавлял: — Но твой брат-то, Франц, твой брат? Как объяснить его поведение? Он ходит как ни в чем не бывало, заложив руки в карманы, и только и думает что о своем знаменитом изобретении, а оно, к сожалению, не так-то быстро подвигается… Знаешь, что я тебе скажу?.. По-моему, он или негодяй, или простофиля.
Продолжая разговаривать, они ходили взад и вперед по садику, то останавливаясь, то возобновляя прогулку. Францу казалось, что он видит дурной сон. Быстрота путешествия, резкая перемена места и климата, непрерывный поток слов Сигизмунда, необходимость составить себе новое мнение о Рислере и Сидони, о той Сидони, которую он так любил когда-то, — все это ошеломило его, сводило с ума.
Было уже поздно. Надвигалась ночь. Сигизмунд предложил ему переночевать у него в Монруже, но Франц отказался, ссылаясь на усталость, и, оставшись один в Маре, в этот сумеречный, печальный час, когда день уже окончен, а газ еще не зажжен, машинально направился к своей прежней квартире на улице Брак.
На входной двери висела записка: Сдается комната для одинокого.
Это была та самая комната, где он так долго жил с братом. Он узнал географическую карту, приколотую к стене четырьмя булавками, окно площадки и маленькую вывеску у дверей квартиры Делобель: Птички и мушки для отделки.
Их дверь была приоткрыта, и, чтобы войти, ему достаточно было толкнуть ее.
Конечно, во всем Париже не было более надежного убежища, лучшего уголка, где он мог бы приютить и успокоить свою взволнованную душу, чем эта квартирка с ее неизменно трудовой обстановкой. Сейчас, когда он был так потрясен, когда жизнь его была выбита из колеи, она являлась для него как бы гаванью с глубокими, спокойными водами, мирной, залитой солнцем набережной, где женщины работают в ожидании мужей и отцов, в то время как на море ревет ветер и бушуют волны. А главное-он смутно чувствовал это, — здесь его ждала верная привязанность, та чудодейственная нежность, которая делает для нас ценной любовь другого существа, если даже мы и не любим его.
Эта милая ледышка Дезире так любила его! Он видел, как блестели ее глаза, когда она говорила с ним даже о самых безразличных вещах. |