И вот раз, ночью, вместо того, чтобы лечь спать, он потушил свет, открыл окно и стал ждать.
Вряд ли стоит говорить, что мой друг, как это и полагается лирическому поэту, жил высоко, под самой крышей. В течение нескольких часов он не видел ничего, кроме живописного нагромождения покатых кровель. Они теснились, прорезаемые во всех направлениях улицами, напоминавшими сверху пропасти, и только трубы и флюгера, исполосованные лунным светом, вносили причудливое разнообразие в эту картину. Это был точно второй город над темным заснувшим Парижем — воздушный город, повисший между густым мраком и ослепительным светом луны.
Мой друг ждал долго. Наконец часов около трех ночи, когда все колокольни, вырисовывавшиеся в темноте, сообщили одна другой об истекшем часе, он услышал чьи-то легкие шаги, ступающие по черепицам и шиферу соседних крыш, и вслед за тем тоненький голосок просвистел в трубу его камина: «Срок платежа!.. Срок платежа!..» Тут мой поэт, высунувшись из окна, увидел негодного гнома, мучителя людей, уже с неделю не дававшего ему спать. Он не мог сказать мне точно, какого роста был этот гном, — луна часто подшучивает над нами, придавая фантастические размеры предметам и их теням; он заметил только, что этот необычный бесенок был одет, как банковский рассыльный: синий мундир с серебряными пуговицами, треуголка, сержантские нашивки на рукавах, — и что он держал под мышкой кожаный портфель, почти такой же величины, как он сам; ключ от портфеля висел на длинной цепочке и яростно звякал при каждом шаге синего человечка, как и сумка с деньгами, которой он размахивал, держа ее в другой руке.
Вот таким увидел мой друг синего человечка, когда тот быстро бежал в полосе лунного света; вид у него был крайне озабоченный, и, по-видимому, он очень спешил, так как одним прыжком перескакивал через улицы и, скользя по гребням крыш, перебегал от одной трубы к другой.
У этого проклятого человечка такая многочисленная клиентура! В Париже столько коммерсантов, столько людей, которым предстоит платеж в конце месяца, столько несчастных, выдавших долговое обязательство или поставивших свою подпись на чужом векселе! Всем этим людям синий человечек бросал на ходу тревожный сигнал. Он бросал его над безмолвными, погруженными во мрак фабриками, над большими банкирскими конторами, спящими в тиши роскошных садов, над пяти — и шестиэтажными домами, над сбившимися в кучу кривыми, разнокалиберными крышами в бедных кварталах. «Срок платежа!.. Срок платежа!..» В хрустально — прозрачном воздухе — как это бывает на высоте при сильном холоде и лунном свете — этот безжалостный голосок звучал особенно пронзительно, разносясь из конца в конец города. Всюду на своем пути он отгонял сон, вызывал беспокойство, утомлял мысль и взор и не в одном парижском доме порождал неясную тревогу и бессонницу.
Думайте что угодно об этой легенде, но только вот что я хотел бы, со своей стороны, добавить в подтверждение правоты слов моего поэта: однажды «ночью, в конце января, старый Сигизмунд, кассир с фабрики Фромона-младшего и Рислера-старшего, был внезапно разбужен в своей квартирке в Монруже тем же назойливым голосом, тем же звяканьем цепочки, тем же зловещим криком: «Срок платежа!..»
«А ведь и правда, — подумал кассир, садясь на постели, — послезавтра конец месяца. А я-то спокойно сплю!..»
Действительно, речь шла о крупной сумме: надо было уплатить сто тысяч франков по двум векселям, и как раз в такой момент, когда касса фирмы Фромонов — это случилось впервые за тридцать лет — была совершенно пуста. Как быть? Сигизмунд неоднократно пытался поговорить с Фромоном-младшим, но тот явно уклонялся
194 от тяжелой ответственности и, проходя через контору, всегда спешил, был взволнован и ничего не видел и не слышал. На тревожные вопросы кассира он отвечал, покусывая тонкие усики:
— Хорошо, хорошо, милый Планюс… Не беспокойтесь… Я приму меры…
Видно было, что в это время он думал совсем о другом, находился за тысячу миль от того, что происходило вокруг. |