Подушка из-под головы уходит. Лучше так лежать. Зажмурившись.
Половица скрипнула. Дышит кто-то…
— Государыня-матушка, никак проснулась? В себя приходит. Слава тебе Господи, слава тебе…
— Ты что ли, Мавра Егоровна?
— Я, я, государыня-матушка, царица ты наша ненаглядная. Кому ж около тебя неотлучно быть, как не твоей Мавре. Вот и дождалась радости. Сейчас, сейчас Ивана Ивановича кликну. Тут он — которую ночь в антикаморе на креслице дремлет. Отсоветовала я ему возле постели твоей сидеть. Отсоветовала — прогневаешься, мол. Послушался голубчик, а от дверей ни на шаг не отходит. Кушанье обратно отсылает. Какая уж тут еда, говорит…
— Не смей, Маврушка, слышь, не смей…
— Чего не сметь, матушка? Все исполню!
— Не зови Шувалова.
— Да как же о радости такой ему не сказать? Чай, не чужой.
Страшна, поди, как смертный грех.
— Ой, что ты, что ты, красавица наша! При свече вижу — хороша. Дай занавеси-то отдерну…
— Перестань, Мавра. Нечего меняутешать. И занавеси оставь. Так покойней. Что было-то со мной? Ничего не помню.
— А не помнишь, еще лучше, государыня-матушка. Чего дурное-то помнить. Заслабла ты маленько. Обеспамятела. А вот теперь в себя пришла.
— Это как батюшка покойный. Припадок, значит.
— О государе Петре Алексеевиче ничего не могу сказать. Сама знаешь, не было меня тогда при дворе. Все твоими милостями несказанными, твоим благоволением.
— Я тоже не видала. Говорили, матушка только лицо руками застила: таково-то страшно ей казалося.
— Скажешь тоже, матушка-государыня! Ничего-то страшного с тобою и не было. Заслабла ты, так никто и не заметил: Иван Иванович с Михайлой Воронцовым под ручки подхватили, вмиг в опочивальню доставили, в постельку мы тебя уложили…
— Когда это случилося?
— Надысь, государыня-матушка, надысь.
— Не путай, Маврушка, день нонче какой?
— День-то? Середа.
— А было воскресенье. Только то и помню — на воскресную обедню шла. Так ведь?
— Да что уж красавица наша, разодета ты была — глаз не оторвать. Как солнышко сияла.
— Три дни, выходит, в беспамятстве… А что во дворце?
— Лучше уж ты, государыня, Ивана Ивановича спроси. Он на все дела государственные орлиным оком глядит, все знает.
— Не хочу Шувалова. Всех покроет. Всему оправдание найдет. Да говори же, графиня! Сей же час говори! В армии-то дела какие?
— Вот об армии и речь. Апраксин тут…
— Тут? А нешто не при войске ему быть надобно? С чего вдруг в Петербурге оказался? Когда поспел?
— Сказывают, правда, нет ли, Алексей Петрович ему сюда прибыть велел. Армию на зимних квартирах расквартировать.
— На зимних? Так ведь лето еще? С чего бы это?
— Сама, государыня-матушка, дознайся, как чего. Напраслины возводить не стану, а про то, что весь недуг твой с великой княгинею общался, каждый воробей в Петербурге под застрехой чирикает.
— Вон оно откуда ветер дует! Великая княгиня. Ненавижу! Господи, как ненавижу! Глаза б мои ее, тихони подлой, не видали! Не зря говорят: захочет Господь наказать Человека, отымет у него разум. Вот и у меня отнял, когда невесту племянничку выбирала. И росточком-то мала, и лицо что морда лошадиная — длинное, и цветом землистая. По-русски ни словечка не знала. Все только кланялася. Кабы не мать ее, принцесса…
— Да, сходна, сходна с епископом Любекским, братцем своим. Судьба у тебя такая, государыня-матушка, первую любовь-то свою помнить. |