Яблоки все так же глухо падали на землю, их бока ярко светили в мокрой спутанной траве. И всё та же шальная легкость, чувство обладания не женщиной — миром, и больше я никогда не испытывал этого, только стыд и похмелье. Быть может, оттого я парил, что она не ждала от меня слов и обещаний, и соединения наши были так сказать ботанического характера, как у цветов…
В тот последний вечер я не смог ей сознаться, что на другой день уезжаю, хоть и порывался несколько раз за ночь, да все обрывался — некогда было. Помню, когда я уже сидел в автобусе, вдруг увидел ее: она стояла поодаль одиноко, а потом, едва тронулись, схватила с головы косынку и махнула ею, — у меня горло перехватило.
Но впереди меня ждала — жизнь, и я имел веские основания ожидать, что эта будущая жизнь готовит мне еще много сладких подарков. А теперь, когда прошло столько лет, сидя средь пьяных кандидатов технических наук за столом своего школьного приятеля В., которому уже, как и мне, стукнуло сорок пять, случайно вспомнив давно позабытую Верку, я вдруг подумал: а что, если б я и впрямь тогда с ней остался. И жизнь, единственная бесценная моя жизнь, прошла бы не в бесцельных мотаниях по миру, ни по кабакам и невесть чьим постелям, не в рисовании пошлых картинок на продажу, но в полях и плодоносящих садах. Вот только яблоки я теперь не люблю — кусать жестко… Весьма кстати на десерт к чаю хозяйка подала яблочное варенье
ГАДАНИЕ О ВОЗМОЖНЫХ ПУТЯХ
Если на Галину туманом день мглист — лён будет волокнист
Она тогда гадала с другими совхозными девушками, хотя была взрослее их, уже семнадцать, год отучилась в Москве, имела связь и сделала аборт, и в свою деревню приехала на несколько дней: зачеты сдала, экзамены были впереди. Девчонки, конечно, знали от нее про техникум, общежитие и про товароведение, но про другое она не говорила: парни у нее были татары, к тому ж — родные братья, познакомились на ВДНХ. Или двоюродные, она не знала. Был и еще один, кудрявый студент-москвич, с бородой и в дубленке, но она его плохо помнила, потому что видела один раз, встретила ночью на остановке под фонарем, возвращалась с дискотеки. Поднялись к нему в квартиру, родителей не было, он много по-умному говорил, заводил музыку и хотел только в рот; она потом звонить ему не стала, татары были ужас как ревнивы, и теперь совсем забыла, хоть он и подарил ей кассету с Майклом Джексоном и два раза приснился.
Сперва кидали от ворот на дорогу худой валенок, но тот всякий раз падал боком, носом указывая на телеграфный столб, потом послушали на околице, — собака лаяла со стороны райцентра, и сильно заметал ветер, — сговорились идти к старой бане, в которой, когда Галя была еще маленькой, угорел, перепив браги на ноябрьские, соседский дед. Пошли молча по тропинке к дальнему колодцу, потом свернули, таясь, в обход по целине, снег набился в сапоги, стал таять, колготки намокли, казалось, идешь босиком, как когда-то. У бани она велела всем, у кого были, поснимать заколки и обручи, сама сняла гребень и пояс; на младшей, Саньке, был крест, и его тоже сказала снять, потому что в кресте никогда нельзя ничего нагадать. Потом встали в круг и взяли одна другую за мизинцы; было страшно.
Той, кто хотела все узнать, нужно была повернуться к бане задом, задрать юбку, и коли поведет банник мохнатой лапой — выйдешь за богатого заезжего, а ежели голой — то за своего. А может, и вообще никто не возьмет. Девки замялись; Галя, как городская и без предрассудков, задрала подол и полезла спиной в дверной проем темной, вросшей по четвертый венец в сугроб, бани, и сначала не было ничего, а потом под трусами стало тепло, будто кто погладил ее теплой ладонью. Санька, самая любопытная, тоже влезла, просунула руку и вдруг побежала к деревне, крича: мохнатый, мохнатый. И все припустили за ней с визгом, проваливаясь в снег, падая, но к околице добежали, уже смеясь. |