Изменить размер шрифта - +

Он принадлежал ее матери.

Мать Оливии всегда была загадкой, лакуной, силуэтом, чьи очертания едва заметно обозначают отсутствие фигуры.

Оливия осторожно берет дневник, поглаживает мягкую от старости обложку. Это последнее, что у нее сохранилось от жизни до Мериланса. Оливия появилась в этом мрачном каменном склепе, когда ей еще и двух лет не исполнилось, вся перепачканная, в платье, усеянном мелкими полевыми цветочками. По слухам, она просидела на ступеньках несколько часов до того, как ее нашли, потому что малышка никогда не плакала. Оливия этого не помнит. Вообще ничего не помнит из старой жизни. Не помнит даже голос матери, а что до отца, Оливия просто знает, что никогда его не видела. К тому времени, как девочка родилась, он уже умер, это Оливия поняла из записей.

Она запомнила каждую деталь дневника – от точного оттенка обложки до изящной буквы «Г» на лицевой стороне. Годами Оливия размышляла, какое имя она означает – Габриэль, Генриетта, Гертруда? Под буквой – две линии, не выдавленные или процарапанные, а будто выдолбленные. Две идеально параллельные бороздки, проходящие от края до края. Запомнила удивительные чернильные рисунки, что занимают целые страницы, и записи, сделанные материнской рукой, некоторые длинные, другие состоят всего лишь из нескольких слов, одни понятные, другие – обрывочные и зачеркнутые, и все адресованы «тебе».

В детстве Оливия думала – ей. Что мать сквозь время беседует с ней, что эти буквы – словно рука, протянувшаяся со страниц.

Если ты это читаешь, я в безопасности.

Прошлой ночью я видела тебя во сне.

Помнишь ли ты, когда…

 

Но со временем Оливия поняла, что «ты» – это кто-то другой. Ее отец.

Он ни разу не ответил, но мать продолжала, будто вела с ним диалог, странные, завуалированные записи об истории их отношений, о птицах в клетке, о беззвездных небесах, о его доброте, ее любви и страхе и, наконец, об Оливии. Их дочери.

Однако потом мать начала изъясняться путано, принялась писать о тенях, что крадутся во тьме, принесенных ветром голосах, зовущих домой. И вскоре изящные послания стали сумбурными, а потом и вовсе превратились в безумие.

Что же повлияло? Ночь, когда умер отец Оливии.

Он был болен. Мама писала об этом, мол, чем сильнее рос ее живот, тем больше увядал отец, и какая-то изнурительная хворь унесла его за несколько недель до рождения Оливии. А когда он умер, слегла и мать. Она сломалась. Прелестный почерк стал неровным, мысли – обрывочными.

Мне жаль, <strikethrough>я хотела свободы,</strikethrough>

<strikethrough>прости, я открыла дверь, мне жаль, тебя здесь нет, они смотрят, он смотрит, хочет, чтобы ты вернулся, но ты ушел, ему нужна я, но я не хочу туда идти, ему нужна она, но она все, что у меня от нас с тобой осталось, она все, она – все,</strikethrough>

я так хочу домой.

Оливия не любит задерживаться на этих страницах, отчасти потому, что это просто бред сумасшедшей. А еще потому, что вынуждена гадать – а вдруг безумие матери из тех болезней, которые передаются по крови? Вдруг оно спит внутри, в ожидании, когда его разбудят?

Записки, наконец, заканчиваются, их сменяют пустые страницы, и вот на обороте – последние строчки. Обращение не к отцу – живому или мертвому, – а к ней.

Оливия, Оливия, Оливия… – писала она, растягивая имя на страницу; взгляд девочки скользит по испачканной чернилами бумаге, пальцы поглаживают путаные клубки слов, линии, перечеркивающие текст, что оставила ее мать, пытаясь нащупать путь в чаще своих мыслей.

Вдруг Оливия краем глаза замечает какое-то мерцание: гуль. Он совсем близко, пугливо выглядывает из-за подушки Клары, склоняет голову и прислушивается. Оливия тоже. Она слышит шаги. И закрывает дневник.

Быстрый переход