Среди них были Хрен, Чуб, Кудеяр.
В начале августа состоялся суд. Кроме заключенных и членов судебной комиссии, в зале присутствовали лишь конвоиры. Зализняк и Неживой сидели на передней скамье. Максим почти не слушал того, что читали судьи. Он смотрел не на них, а в окно, где пышно цвело во всей своей красе чудесное лето. Оно влекло к себе, туда, на волю, за серые проржавленные решетки. За окном светило солнце. На какое-то время белобокие кудрявые облачка закрыли его, но несколько лучей всё же пробились, и казалось, будто длинные сверкающие лезвия прокололи тучки, вонзились в землю где-то далеко за городом. Почему-то вспомнилось село, лес над Тясмином. Но не летний — осенний. Роняет он, роняет желтый лист, и шумит, шумит. Тишина в нём и какая-то чарующая таинственность. В такую пору встретил он в лесу Оксану. Только не ту шаловливую Оксанку, что пасла на берегу ручья овец, а иную, чернобровую лесную красавицу; встретил, впервые возвратившись с Запорожья.
…Максим так задумался, что очнулся только тогда, когда часовой офицер толкнул его под руку:
— Встать!
Председатель судебной комиссии генерал-губернатор Воейков прочитал указ императрицы, а также двадцать первый пункт уложения Алексея Михайловича «О бунтах на царя и воевод». После этого приземистый полковник, тот, что вёл следствие, начал читать приговор. Первым был назван Зализняк.
«В силу вышеописанных высочайшего ее императорского величества рескрипта такоже уложения пунктом воинских артикулов учинить следующее: как из проведенного в Киевской губернской канцелярии следствия явно выявлено…» Дальше шло перечисление «злодейств» Зализняка. Их было записано очень много, и место это полковник читал очень быстро. В конце он снова повысил голос и, медленно выговаривая каждое слово, закончил:
«Зализняка, яко главного нарушителя пограничной тишины, колесовать, живого положить на колесо. Но вместо оного, отмененного, ныне не применяемого, самоважнейше бить кнутом, дать сто пятьдесят ударов и, вырезав ему ноздри и поставив на лбу и щеках указанные знаки, отправить в Нерчинск в каторжную работу навечно».
Максим ничем не проявил волнения. Только при словах «вырезать ему ноздри» на его щеках проступили пятна.
Когда полковник кончил читать приговор, он опустился на скамью и, сжав кулаки, прошептал:
— У меня ещё руки будут целы!
Не слышно больше смеха на Украине, не поют вечерами хлопцы, не кружатся в танцах девчата. Некому больше играть им на кобзе, потому что сидят кобзари в темницах, ждут кары. А которые остались, прячутся с остатками гайдамацких войск в дремучих лесах, жмутся в долгие холодные вечера к кострам, тревожат печальными песнями израненные сердца. Вытоптала шляхта лошадьми цветники у хат, под смех и глумление повырубила саблями красную калину под окнами. Грустно-грустно воют по ночам на пепелищах при свете луны собаки, да серыми тенями скачут в обгоревшие трубы бездомные коты. А шляхта не утихала. Каждого хоть немножко заподозренного в гайдамачестве крестьянина ждала страшная кара: сотнями сажали их на колы, вешали, резали им ноздри, били нагайками. Больше всего людей было казнено возле местечка Кодня, в котором заседала судебная комиссия. Недобрую славу получило это небольшое местечко. Долго-долго страшным проклятием звучали по Украине слова: «Чтоб тебя Кодня не миновала». За короткое время там отрубили головы семистам гайдамакам.
В Кодне же судили и Гонту. Неслыханную, нечеловеческую кару придумала для него озверелая шляхта. Пытки должны были происходить четырнадцать дней. В первые восемь дней палач должен был снимать полосы кожи со спины, потом отрубить нос, уши, на одиннадцатый день — ноги, на двенадцатый — руки, на тринадцатый — вырвать сердце и только на четырнадцатый отрубить голову. И уже мертвого четвертовать, а части тела поразвешивать над воротами четырнадцати городов. |