Шедшие впереди женщины уселись над крутым отвесом реки и отбросили с лиц покрывала.
Одна из них, черноокая стройная красавица лет двадцати трех, с наслаждением вдыхала свежий горный воздух и с детски беспечной улыбкой смотрела на небо. Другая, тоже еще далеко не старая горянка, была бы не менее красива, нежели ее спутница, если б не выражение глубокой печали, смешанной с озлоблением, Не искажало ее исхудалых черт. Первая из них — постарше — была жена имама и носила имя Патимат; вторая — ее золовка по имени Фатима — была женою Хасбулата бека, одного из старших начальников-наибов и приближенных имама.
Обитательницы двора имама не имеют права выходить на улицу и показываться на глаза народу, но сегодня они нарушили дворцовый обычай: зная, что их повелитель находится в храме джамии, на священном таинстве, они решили воспользоваться случайной свободой. Их служанки отошли в сторону, чтобы наполнить кувшины гремучею струею потока. Мальчики тоже занялись между собою, бросая мелкие камешки в Койсу и веселыми звонкими голосами будя утреннюю тишину.
Патимат, оставшись наедине с золовкой, по-прежнему мечтала, не отрываясь глазами от неба.
«Слава Аллаху, хорошо здесь! — думала она. — Правда, далеко не так хорошо, как в родимых Гимрах, а все-таки лучше и привольнее, нежели в духоте сераля… Гимры! Далеко они! Родные Гимры, дорогой аул, взятый и сожженный русскими, где она выросла и расцвела на воле, откуда шла замуж. Тут все так пусто и уныло; там все покрыто нежной растительностью… Там и чинары, и дубы, и каштаны растут в изобилии… А в мае цветут куполообразные миндальные деревья и раины, кроваво-красные цветы граната мелькают там и сям среди пушистой зелени ветвей; белые азалии и голубоватые очи горных цветов красиво ласкают глаз… Здесь, в этом мрачном Ахульго, ничего этого нет…»
Далеко уже не радостно взглянула она на повисшие отвесно над бездной скалы и, глядя на укрепленные бойницы башен, вдруг улыбнулась лукаво и самодовольно.
«Зато здесь они в безопасности — и великий имам, и она, и дети! Сюда врагам-русским не пробраться. Недоступен для них Ахульго. Обо всем позаботились защитники-горцы. Одна Сурхаева башня, что на берегу Койсу, против старого замка, способна навести страх. Пусть разгораются у них очи, у проклятых гяуров как у диких шакалов на добычу, а Ахульго не взять им, не взять!» И она рассмеялась по-детски заразительно и звонко. Потом вдруг сразу осеклась, неожиданно встретив на себе взгляд золовки, весь исполненный мрачного отчаяния и тоски.
Что-то больно кольнуло в самое сердце Патимат… «Ну можно ли радоваться и смеяться, когда рядом с нею такое беспредельное горе?»
В два прыжка она очутилась подле золовки и, обняв ее и заглядывая ей в глаза, залепетала ласково и сердечно:
— Фатима-джаным бедная ласточка горных ущелий, не тоскуй! Я знаю, о чем ты горюешь… Судьба сына твоего Гамзата мучает тебя. Ты страдаешь потому, что его отдали русским в аманаты, в заложники. Они, как победители, потребовали, чтобы имам послал им своих близких родственников в обеспечение, что не будет воевать с ними больше. Что было делать? Пришлось согласиться — и отдать им вместе с другими твоего Гамзата… Но успокойся: и твой Гамзат, и племянник Кибит-Магомы в безопасности у гяуров. Ведь русский саиб, приехавший за ними, чтобы взять их в заложники, поклялся головою, что мальчики будут живы…
— Поклялся головою, говоришь ты! — прервала невестку с бешенством Фатима, и глаза ее вспыхнули, как у волчицы. — Разве ты не знаешь, что клятва гяура — пустой звон горного потока, а голова его, которою он поклялся, не значительнее головы глупого ишака. Нет, чует мое материнское сердце, что нет в живых моего Гамзата, света очей моих, моего азиса, и что черный Азраил вычеркнул его имя из книги жизни… Четыре года прошли со взятия русскими Тилетля, четыре года с той минуты, когда его отняли у меня, а душа моя все тоскует и плачет, как горная орлица по выпавшем из гнезда птенце…
— Успокойся, сестра моя Фатима-джаным! Придет время, разобьет наш великий имам полчища русских и выручит твоего Гамзата. |