Да только и там — кому она нужна будет, такая бестолочь…
— Ну, а что с новорожденным-то?
— Да здоровый парень родился, что ему!.. Дома-то у нас мамаша трескала за обе щеки — вот и вышел ребенок крепкий, увесистый! А мы с Сатоко ее стараниями — со вчерашней ночи наполовину, считай, неврастеники…
— Ну, слава богу, хоть не мертвый родился…
— Ох, не знаю — для нее, может, лучше бы мертвый!..
Сатоко вовсе не удивляла та легкость, с которой, будто случайную сплетню, рассказывал ее муж о страшной сцене, разыгравшейся позапрошлой ночью в его собственном доме. Лишь на секунду она закрывала глаза: если так делать, то, пускай ненадолго, отступает прочь видение — жуткая картина тех родов. В сознании всплывает только младенец, завернутый в окровавленную газету, оставленный нелепым свертком на паркетном полу. Муж не видал всего этого…
Врач намеренно обращался с новорожденным небрежно, презирая мать, родившую дитя без отца в таких ненормальных условиях. Ни слова не говоря, он лишь дернул в сторону подбородком, указывая туда, где хранились старые газеты. Его помощница взяла одну, завернула в нее младенца и положила прямо на пол… Словно что-то острое резануло тогда чуткое сердце Сатоко. Позабыв про всякую неприязнь, она принесла фланелевую тряпицу, со стороны похожую на все ту же газету, запеленала ребенка — и тихонько, чтобы никто не заметил, уложила его в кресло.
Меньше всего на свете хотелось Сатоко хоть чем-нибудь стать мужу в тягость. И поэтому она твердо решила не делиться с ним своим настроением, не упоминать и словом о запавшем глубоко в ее сердце и всплывающем теперь в памяти видении. Этой ночью Сатоко то и дело улыбалась сама себе, тщетно пытаясь избавиться от непонятного чувства тревоги.
Завернутый в газету младенец на полу… Оберточной бумагой из лавки мясника — окровавленный газетный лист… Пеленки из газетной бумаги… Бедный сиротка!
Почти никакой неприязни не испытывала Сатоко к несчастной няньке. Острое чувство охватывало ее — будто это именно она, Сатоко, в детстве изведавшая лишь достаток, — и есть теперь этот несчастливый ребенок.
«В общем-то, — думала Сатоко, — лишь одна я и была свидетелем этой сцены — младенца в кровавой газете. Пускай даже мать его тоже видела это… И сам он тоже все чувствовал. Но из нас троих только мне одной доведется хранить теперь в памяти до конца своих дней картину страшного его рождения. Быть может, он вырастет — и люди расскажут ему, как он родился, как выглядел при этом… Какой кошмар, наверное. Будет твориться в его голове!.. Нет же, нет — все будет в порядке: уж я-то не выдам тайну, известную мне одной. Ну, а я-то, в конце концов, все же сделала ему добро. Спеленала фланелью, переложила с пола на кресло…»
Сатоко погружена в молчание.
Перед воротами ночного клуба муж бросает водителю:
— В Усигомэ! — пропускает Сатоко в машину и захлопывает дверцу снаружи. За стеклом на секунду мелькает его улыбка — два ряда здоровых белых зубов.
«В нашей с тобою жизни никаких тревог быть не может!..» Мысль эта страшной усталостью навалилась на Сатоко, распластав ее тело на спинке сиденья. Оглянувшись, она снова увидела мужа: даже не обернувшись, он уже устремился туда, где стоит его «Нэш» — и яркий твидовый пиджак исчезает, смешавшись с толпой. Он терпеть не может стоять на месте, если вокруг толчея…
В театре только что закончился спектакль, и огни неоновых реклам плавно гасли один за другим. Зрители повалили толпой в полумрак, галдя и толкаясь на выходе. Прямо перед зданием театра росло несколько вишневых деревьев, и Сатоко вдруг померещилось, будто белоснежные цветы, распустившиеся на ветках — всего только грязные клочья бумаги. |