Кортес не говорил этого впрямую, но я-то знаю: до скончания дней он жил с сознанием того, что убил не только твоего мужа, но и тебя. Точно так же Рамиро мучился из-за смерти Хавьера. Я их обоих понимаю. Я тоже вот уже несколько десятилетий обвиняю себя в твоей смерти и в смерти Рамиро, хотя и не виноват в них. Но вина, как любовь, не оставляет нам выбора.
Стоя на крыше и глядя сверху на предрассветный весенний Мадрид, я спрашивал себя: сколько их здесь, в этом городе, — тех, кого мучает совесть? Сотни, тысячи? Проклятая война превратила город, всю страну в место, населенное неприкаянными душами. Наша больная совесть, наши страшные тайны останутся с нами навеки, до последних дней, как бы мы ни прятали их в самую глубину души. Впрочем, не у всех так. Были и другие: они и не думали страдать, напротив, они упивались своей победой, праздником, который пришел на их улицу…
Зачем Кортесу нужна была девочка? Чтобы уберечь ее от горькой участи потерпевших поражение в этой войне? Не все ли равно. Девочки нигде нет, она исчезла бесследно. Где, в каком уголке Мадрида спрятал ее дон Мануэль? Я пристально вглядывался в город сверху. Где она, моя вторая Констанца?
И тут я увидел «фиат» Кортеса. Он неспешно летел над поверженным городом. Похоже, капитан задается теми же вопросами, что и я, и не находит на них ответа. Из самолета повалил красный дым. Я встревожился. Авария, мотор отказал? Нет, приглядевшись, я понял: так задумано. Кортес привязал к фюзеляжу целую связку бенгальских огней и теперь собственноручно поджигал их, открыв дверцу самолета. Убедившись, что все идет как надо, он закрыл дверцу и принялся выполнять какие-то причудливые фигуры высшего пилотажа. На небе одна за другой стали появляться буквы из красного дыма. Несколько прохожих внизу остановились и, задрав головы, наблюдали за необычным зрелищем.
«Констанца», — вывел он на небе струей алого дыма. Послание в бутылке, с размаху брошенное Кортесом в волны небесного океана?
Буквы вскоре растаяли в облаках, послание исчезло… Но я понимал Кортеса. Он знал, что убил родителей маленькой Констанцы. Поэтому и искал ее. Трехлетняя девочка могла бы стать для него искуплением.
Вскоре состоялся большой парад по случаю победы. Я как адъютант новоиспеченного полковника Кортеса, аса франкистской авиации, сидел на трибуне. В нескольких метрах от нас сидел сам Франко. Я вспомнил тот день, когда увидел его в Бургосе. Тогда его только-только назначили главнокомандующим, а я воображал себе, как поднимусь когда-нибудь на самолете его брата Рамона, отважного летчика с «Плюс Ультра». Но Рамон погиб на войне, а от «Плюс Ультра» осталось лишь воспоминание, старая черно-белая фотография. Еще одна мечта, растоптанная на этом ослепительном параде.
Может ли сердце отсчитывать время? Сколько ударов сердца приходится на двадцать пять лет?
Я задал себе этот вопрос на рассвете, в шестьдесят четвертом году, надевая перед зеркалом свой парадный мундир.
Режим готовился отпраздновать четверть века своего пребывания у власти. Очередной военный парад должен был пройти по мадридскому проспекту Пасео-де-ла-Кастельяна, переименованному к тому времени в проспект Генералиссимуса. Празднества проходили под лозунгом «Двадцать пять лет мира». Я снова буду стоять рядом с Кортесом на трибуне, всего в нескольких метрах от Франко. Для большинства из тех, кто в этот день удостоился чести стоять рядом с генералиссимусом, сам этот факт был неопровержимым доказательством того, что жизнь удалась. Они гордились собой, это было видно по их лицам, их взглядам, по новеньким, с иголочки, безупречно выглаженным мундирам.
А вот в моей безрадостной жизни, пожалуй, почти ничего не изменилось за двадцать пять лет, со дня того парада в тридцать девятом, разве что теперь я носил мундир майора.
А что же Кортес? Остался ли он прежним, несмотря на свои награды, на свое звание генерал-лейтенанта военно-воздушных сил? В глубине души мы с ним оба знали, в кого превратились: в двух побежденных победителей. |