Кто, говорит, возвышается, тот унизится, а кто унижается, тот возвысится. Вы меня, говорит, господом называете, а я, говорит, вам ноги умою. Кто хочет, говорит, быть первым, тот будь всем слуга. Потому что, говорит, блаженны нищие, смиренные, кроткие, милостивые.
Забыл свой чай Степаныч, человек он был старый и мягкослезный. Сидит, слушает, а по лицу слезы катятся.
— Ну, кушай еще,— сказал Авдеич. Но Степаныч перекрестился, поблагодарил, отодвинул стакан и встал.
— Спасибо тебе,— говорит,— Мартын Авдеич, угостил ты меня, и душу, и тело насытил.
— Милости просим, заходи другой раз, рад гостю,— сказал Авдеич.
Степаныч ушел, а Мартын слил последний чай, допил, убрал посуду и опять сел к окну за работу — строчить задник. Строчит, а сам все поглядывает в окно — Христа ждет, все о нем и об его делах думает. И в голове у него все Христовы речи разные.
Прошли мимо два солдата, один в казенных, другой в своих сапогах, прошел потом в чищеных калошах хозяин из соседнего дома, прошел булочник с корзиной. Все мимо прошли, и вот поравнялась еще с окном женщина в шерстяных чулках и в деревенских башмаках. Прошла она мимо окна и остановилась у простенка. Заглянул на нее из-под окна Авдеич, видит: женщина чужая, одета плохо и с ребенком, стала у стены к ветру спиной и укутывает ребенка, а укутывать не во что. Одежа на женщине летняя, да и плохая. И из-за рамы слышит Авдеич, ребенок кричит, и она его уговаривает, никак уговорить не может. Встал Авдеич, вышел в дверь и на лестницу и кликнул:
— Умница! а умница! — Женщина услыхала и обернулась. — Что же так на холоду с ребеночком стоишь? Заходи в горницу, в тепле-то лучше уберешь его. Сюда вот.
Удивилась женщина. Видит, старик старый в фартуке, очки на носу, зовет к себе. Пошла за ним.
Спустились под лестницу, вошли в горницу, провел старик женщину к кровати.
— Сюда,— говорит,— садись, умница, к печке ближе — погреешься и покормишь младенца-то.
— Молока-то в грудях нет, сама с утра не ела,— сказала женщина, а все-таки взяла к груди ребенка.
Покачал головой Авдеич, пошел к столу, достал хлеб, чашку, открыл в печи заслонку, налил в чашку щей, вынул горшок с кашей, да не упрела еще, налил одних щей и поставил на стол. Достал хлеба, снял с крючка утирку и на стол положил.
— Садись,— говорит,— покушай, умница, а с младенцем я посижу, ведь у меня свои дети были — умею с ними нянчиться.
Перекрестилась женщина, села к столу и стала есть, а Авдеич присел на кровать к ребенку. Чмокал, чмокал ему Авдеич губами, да плохо чмокается, зубов нету. Все кричит ребеночек. И придумал Авдеич его пальцем пугать, замахнется-замахнется на него пальцем прямо ко рту и прочь отнимет. В рот не дает, потому палец черный, в вару запачкан. И засмотрелся ребеночек на палец и затих, а потом и смеяться стал. И обрадовался и Авдеич. А женщина ест, а сама рассказывает, кто она и куда ходила.
— Я,— говорит,— солдатка, мужа восьмой месяц угнали далеко, и слуха нет. Жила в кухарках, родила. С ребенком не стали держать. Вот третий месяц бьюсь без места. Проела все с себя. Хотела в кормилицы — не берут: худа, говорят. Ходила вот к купчихе, там наша бабочка живет, так обещала взять. Я думала совсем. А она велела на той неделе приходить. А живет далеко. Изморилась и его, сердечного, замучила. Спасибо, хозяйка жалеет нас заради Христа на квартире. А то бы и не знала, как прожить.
Воздохнул Авдеич и говорит:
— А одежи-то теплой али нет?
— Пора тут, родной, теплой одеже быть. |