На моих пыльных полках хранятся самые лучшие фолианты, по самую пробку наполненные жидкой премудростью; я усердный чтец этих избранных кодексов из библиотеки мудрейшей сивиллы Бакбюк, о коей повествует святой Франсуа Рабле.
Тут он достал объемистую бутыль квадратного сечения и водрузил посередине стола.
— Знаете, — продолжал он, ставя перед своими человеческими гостями округлые и объемистые бокалы из граненого хрусталя, а перед Беллой — особой формы вазочку вроде низкой креманки, — мы добавляем в наш мускатель не один только мускатный виноград, но, что главнее, — горсть толченого мускатного ореха, когда наполняем им бочку, и щепоть сухого мускатного цвета, когда разливаем его по бутылкам. А надо знать, что алую пленку цвета, что покрывает сам орех, толкут ногами точно так же, как и сам виноград, и оттого роднится она с вином еще до их смешения.
— Вот какое вино в крови здешнего мира! — заключил он. — И я сам, будучи в детстве одинокой буквой, в зрелости стал виноградной строчкой стихотворной вязи, а теперь, когда благая и крепкая старость объемлет меня, — целой книгой, которой снятся разные люди и их истории, а, может быть, и сама книга с ее россказнями им снится… Причаститесь же этим вином и вкусите его хмель! Ведь как свет мужа исходит из тьмы женщины, так свет истины и прозрения рождается из тьмы винного подвала и исходит из нее, подобно лучу или аромату.
— Так мы и сделаем, — ответил Лев, чуть морща лоб и пытаясь вспомнить то, что возникло в его памяти и во время пространной речи аббата то ускользало, то вновь возвращалось. — Только ответьте по чести, какой напиток на сей раз вы выбрали — золотое и веселое Асти-Спуманте или темно-багряное вино папского замка? Я знаю, что вы ведаете обоими, как и моя подруга Мария-Хуанита.
— «Жизнь и смерть я дарю тебе в этом бокале. Избери жизнь», — неточно процитировал Эмайн. — Вы всё поняли, дети мои. Но, скажу я, любое из названных вин приводит пьющего к жизни, да и они сами — лучшая и самая полная жизнь. Так говорю вам я, настоятель двух обителей, для которого жены собирают виноград, а мужи — выращивают умнейших в мире псов, таких, как ваша спутница.
Он положил руку на загривок Белой Собаки и продолжал:
— Самое достойное занятие для монаха — делать вино: шартрез, бенедиктин и «Дом Периньон». Картезианцы к тому же разводят голубых кошек с крепкими лапами, а бенедиктинцы или, вернее, бернардинцы, — собак; так что существует безусловная и трансцендентальная связь между этими двумя сторонами монашеского жития. Неудивительно, что мы, монахи, изобретаем лучшее в мире вино: ведь оно близко стоит ко знаемой нами любви небесной. Ну, а живые твари покорны тем, в которых чуют покой, святость и особый винный дух.
— Погодите, — смеясь прервал его Лев, — ваше густое вино и так голову закружило, а тут еще подстать ему и парадоксы.
— Ну, это ерунда. Вот у Христа — то, я понимаю, были парадоксы! Я перед ним сявка, не более того. Он ведь и сам парадокс по плоти: и символ, и сложнейшая метафора, состоящая из символических, но вполне конкретных действий, и в то же время — реальная историческая личность. Вопиюще, я бы сказал, реальная.
— И вы, и я, и моя возлюбленная, и вино, и погреб, и распитие вина, — подхватил Лев, — ведь это всё тоже и реалии, и акты, и символы одновременно.
— Вы хороший ученик, — похвалил Эмайн, — на лету белке не в бровь, а в глаз попадаете. Вот, возьмите на закусь черного хлебушка с тмином, а то на пустой желудок и тяжелую голову еще ненароком взмоете под потолок кверху подексом. Тмин, кстати, — мой личный знак, герб и штандарт. |