Изменить размер шрифта - +
Выпустить я не могу, вы понимаете. Гостиница заперта. Надо вызывать швейцара. Ложитесь и спите.

Дора сидела у стола, закрывшись руками. Она плакала.

Борис тихо встал, бесшумно пройдя по ковру. Дора слышала его приближение, но теперь она его не боялась.

Подойдя, он взял руку. Рука была в слезах. Борис отнял ее от лица, несколько раз поцеловал. Потом поцеловал ее в голову, тихо проговорил:

— Простите за все, Дора, может быть мы оба через несколько дней сойдем с ума… Прощаете?

Дора не отвечала. Но ее пальцы едва заметно сжали руку Бориса. Она прощала все, но плакала. Борис еще раз поцеловал ее волосы. И прошел к дивану. Он слышал, как Дора плакала, перестала. Про-шла к кровати и, не раздеваясь, легла. Дальше Борис ничего не слыхал, заснул, провалившись в бездонную черную яму сна. Ничто не снилось ему. Не снилось и Доре, заснувшей в странной, вывернутой, неудобной позе.

 

19.

Утро белое, спокойное. Снег чуть отливал голубью там, где не было солнца. На солнце горел зимним блеском. Каляев не бывал в Харькове, но все равно где провести дни отдыха. И на обум он приехал сюда.

На улице, казалось, все улыбаются Ивану Каляеву. Было хорошо на сердце от знания, что снаряд мечет он, один, своими руками. Сознание наполняло радостной радостью. А какое утро, белое с голубым отливом!

На главной. Сумской, улице движение было вроде столичного. Шли студенты в черных, зеленых шинелях, обсуждая академические дела. Позвякивая колокольчиком прокатилась конка. Промчался конный отряд казаков. Каляев остановился, глядя вслед: — «Какие хорошие кони!» — думал он.

Каляеву хотелось смеяться. Прохожие видели, как он улыбался. А он готов остановить любого, обнять, говорить о радости зимнего дня. Постояв на Николаевской площади Каляев вошел в «Кафе Островского». Кафе пустовало в утренний час. Лакеи с удивлением смотрели на человека, потребовавшего чаю, чернил и бумаги. Каляев писал:

«Дорогая моя! Вокруг меня, со мной и во мне сегодня ласковое сияющее солнце. Точно оттаял от снега и льда холодного уныния, унижения, тоски по несовершенном и горечи от совершающегося. Сегодня мне хочется только тихо сверкающего неба, немножко тепла и безотчетной радости изголодавшейся душе. И я радуюсь сам не зная чему, хожу по улицам, смотрю на солнце, на людей и сам себе удивляюсь, как это я могу так легко переходить от впечатлений зимней тревоги к самым уверенным предвкушениям весны. Еще несколько дней тому назад, казалось мне, я изнывал, вот вот свалюсь с ног, а сегодня я здоров и бодр. Не смейся, бывало хуже, чем об этом можно рассказывать, душе и телу холодно и неприветливо и безнадежно за себя и других, за всех вас далеких и близких. За это время накопилось так много душевных переживаний, что минутами просто волосы рвешь на себе…

Но довольно об этом. Я хочу быть сегодня беззаботно сияющим, бестревожно радостным, веселым как это солнце, которое манит меня на улицу под лазуревый шатер нежно-ласкового неба. Здравствуйте же дорогие друзья, строгие и приветливые, бранящие нас и болеющие с нами. Здравствуйте, добрые мои, дорогие, детские глазки, улыбающиеся мне так же наивно, как эти белые лучи солнца на тающем снегу.

Иван Каляев».

Долго, широко, хорошо улыбался Каляев, запечатывая конверт.

 

20.

Его карюю кобылу давно уж подвязали цыгане к широкой распялке розвальней, вместе с другими лошадьми вели далеко от Москвы. Лошади трусили за розвальнями, запряженными пятнастой белой кобылой с провислой спиной. Когда набегу кусались незнакомые. лошади, били ногами, старый цыган кричал что-то дикое; отчего лошади успокаивались. И тихо бежали за розвальнями.

Но «Мальчик» еще ковылял Москвой. Вместо обычного гарнца получал теперь два. На рассвете долго жевал съеденными зубами, выпуская в кормушку смешанное со слюной зерно, снова подхватывая теплыми, похожими на мухобойку, губами.

Быстрый переход