|
Войдя тихо в кабинет, Нина подошла сзади, обняла лысеющую голову Бориса и сказала:
— О чем ты пишешь?
Савинков отбросил перо, улыбнулся монгольскими углями, проговорил, потягиваясь:
— Ты не поймешь.
— Если ты не скажешь, не пойму. Скажи.
— Хорошо. — Савинков улыбается дурно. — Я пишу, Нина, о человеке, убивающем людей из чувства спорта и скуки, о человеке, которому очень тоскливо, у которого нет ничего, ни привязанности, ни любви, для которого жизнь глупый, а может быть гениальный, но ползущий в пустоту глетчер. Ты понимаешь?
«Зачем он так смеется. Ведь это жестоко».
— Я понимаю. Но ты прав, эта работа мне чужда. Я больше люблю твои стихи.
— Но в стихах я пишу о том же? О том, что человек потерял обоняние и запах гнилых яблок принимает за л`ориган? Не различает запахов, — нехорошо смеется Савинков.
«Это он смеется над ней, над Ниной. Он знает ее. Знает, что она сейчас скажет, что думает».
— Что ж твой роман будет автобиографичен?
— Пожалуй. Это тонкое замечание.
— Очень грустно. И в нем не будет ни к кому любви?
— В конечном счете — нет. Хочшь, я прочту тебе единственное место о настоящей любви моего героя? Слушай: — «Когда я думаю о ней, мне почему-то вспоминается странный южный цветок. Растение тропиков, палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл, багрово-красный, махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и как пурпур застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий аромат. Сверкало море, сияло в зените солнце, свершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил».
«Почему он не чувствует, что это больно? Зачем говорил, что любит? Зачем всегда хочет делать боль, убивать этими ужасными мелочами. Он читает только, чтобы доставить неприятность».
Держа исписанный лист, смотря на Нину, Савинков видел, что она не выдерживает игры.
— Иногда мне кажется, что я напрасно с детьми приехала к тебе, — говорит Нина.
И тихо вышла из кабинета.
3.
— А разве мы не вместе? — вечером говорил Савинков, сидя с Ниной.
— Мы под одной крышей. Если это вместе, то мы вместе. Ведь казалось бы пустое: — расскажи, о чем ты думаешь, что пишешь, ведь ты же ходишь вечерами один и думаешь над работой? Разве многого я хочу, после стольких лет горя? Я хочу части твоей души, твоего внутреннего мира, впусти меня, мне нужно человеческое участие. Ты замыкаешься в себе. Разве такова любовь? Если ты называешь любовью нашу жизнь, то мне такая любовь без слов, без внутреннего чувства ужасна.
Савинкова сердил тон Нины. Не хотелось слушать, но не хотелось и уходить.
— Вот вчера, — говорила Нина, — ты после работы лежал на диване и спал, я вошла и мне показалось, что даже твои закрытые глаза обращены внутрь, в самого себя, что в них может быть мука, но скрытая от меня, мне показалось, что ты совсем чужой и я испытала буквально физическую боль, я чуть не вскрикнула.
— Какая ерунда, — пробормотал Савинков, — и какая тяжесть. Так нельзя жить. Ты хочешь того, что я не могу тебе дать и что ты может быть даже сама не возьмешь.
Савинков, говоря, глядел на Нину, думал — «как она постарела». Савинков боялся слез.
— Зачем же тогда ты вывез меня? — проговорила Нина. — Неужели затем, чтобы я здесь в Париже испытала еще раз свое одиночество? И убедилась, что ты не только меня не любишь, как я хочу, но что я тебе совсем чужая? Ведь ты же мучишь меня, ты убиваешь. |