– Он неожиданно до боли сжал Стасины скулы своими железными пальцами. – Конечно, мне надо было, надо было добиться, чтобы и тебя туда же! Но у тебя нет финского, черт! И запомни, что я тебе скажу сейчас. Никогда и никуда без нужды не лезь. Обращать на себя внимание ни в каком смысле не нужно. Не показывай, что много знаешь, ссутулься, уйди в себя, стань серой мышью, исполняй приказы – и не более. Под пули не лезь, но и не прячься особо – живей останешься. О Ленинграде забудь… забудь, Славушка! И не возвращайся сюда, здесь будет плохо, они рвутся сюда и дорвутся, и за последствия никто уже не отвечает.
– Я знаю, – вырвалось у Стази.
– Знаешь?!
– Чувствую. Понимаешь, иногда я иду по улице и вдруг остановлюсь и едва не вскрикну. Ад дышит мне в лицо. Это трудно объяснить, но это так! Я слишком люблю этот город, я родилась в нем, мои предки родились в нем, их души здесь всегда, и они не обманывают… и я не обманываюсь. Я не знаю, что будет со страной, с Советами, но мы… но нам… нам выпадет что-то особенное, что-то такое жуткое, Коленька… Береги себя. А еще напоследок скажи мне правду: ведь тех наших мальчишек, что послали лыжниками в Финляндию, убили впустую?
Хайданов бросил окурок в пустую бутылку.
– Я тебе так отвечу. Знаешь ли ты, что парткомы всех институтов города были обязаны запретить своим студентам общаться и даже просто разговаривать с ранеными красноармейцами, находящимися на излечении в ленинградских госпиталях и выздоравливающими в госпитальных парках? Знаешь? Вот тебе и ответ.
– Я не знала о приказе, но помню, когда мы шли мимо сада Нечаевской больницы, то увидели там много раненых, кто без ноги, кто в лубках, и мы с девочками бросились к ним – просто сказать несколько слов, ласковых, сердечных слов нашей благодарности, сочувствия… Мальчишки выглядели такими грустными, такими… затравленными. И только мы прижались к решетке, заулыбались, протянули руки, как санитары с бранью стали орать на нас, и тут же патруль снаружи принялся отдирать наши руки от прутьев. Это было унизительно, мерзко, но гораздо мерзостнее было сознание того, что нам, русским студенткам, запрещают разговаривать с русскими воинами только потому, что их, видишь ли, отправили на фронт одетых не по-зимнему, не подготовленными технически. Вдруг мы узнаем, как героически крошечный народ защищал свою маленькую страну!
Отвратительно завыла сирена из раструба, висевшего совсем рядом на углу.
– Ну, понеслись… валькирии, – выругался Хайданов, но, всмотревшись в совершенно светлое уже небо, махнул рукой. – Где-то над Фонтанкой, у Обуховской, не долетят, у нас есть еще четверть часа… И запомни еще вот что: я люблю тебя. И прекрасно обходился и обхожусь без взаимности. Даже теперь. Ты просто та настоящая жизнь, которой у меня нет. Да и мало у кого есть. И за эту жизнь я буду драться до последнего. А теперь почитай мне стихи.
– Конечно. Но не обижайся. – И, неприкрыто одеваясь, Стази медленно прочла, отчеканивая каждое слово:
Хайданов небрежно бросил пиджак на плечо и, встав в дверном проеме, не менее отчетливо произнес.
– Я не ожидал иного. И благодарю. Откровенность – за откровенность:
– Прости! – оба возгласа прозвучали одновременно, и всю дорогу до Михайловского замка, где им предстояло разойтись в разные стороны, они не сказали больше ни слова. Стази старалась одновременно и запомнить город, и ничего не видеть, Хайданов же насвистывал какой-то легкомысленный мотивчик. И только у замка он остановился и достал из брючного кармана дамский «Рудольф».
– Только в самых крайних случаях. Поняла?
– Поняла. А тебе… Сам знаешь. Если смерти, то мгновенной и далее по тексту. |