|
Подобно доисторическим амфибиям, мы все, можно сказать, пытаемся выбраться на воздух из воды, где доселе обретались, научиться дышать по-новому, освободиться от всего общепринятого, ранее не подвергавшегося сомнению». И далее: «Жить без надежды продолжить дело, для которого, думаю, я предназначен, мне представляется в высшей степени бессмысленным. Не хочу сказать, что повседневность, которая в свое время увлекала и восхищала меня и казалась бесконечно интересной — сшибка и борьба индивидуальностей, музыка и красота, еда и питье, путешествия и встречи с людьми, новые земли и необычные зрелища, работа ради успеха и игра ради игры, и юмор, и радость выздоровления, привычные удовольствия и среди них самое ощутимое — удовольствие потешить свое тщеславие, — безвозвратно канули в Лету. Во мне по-прежнему живет чувство благодарности за все, что дает нам жизнь. Но я уже сполна насладился этим, и жить во имя получения больших благ я отказываюсь».
Великолепно сказано, но не совсем правдиво.
Было нечто, от чего Уэллс отказаться никогда не мог.
Прежде всего, от женщин. Скажем, от Муры Будберг. От женщины, которая скрасила его жизнь в последние годы, и в то же время принесла ему немало страданий; от баронессы (что не совсем верно) Марии Игнатьевны Будберг, в девичестве Закревской, по первому браку — графини Бенкендорф. «Я никогда не был большим охотником до любовных приключений, хотя нескольких женщин любил глубоко». Эти слова вряд ли могли обмануть людей, хорошо знавших жизнь писателя. «Мура — та женщина, которую я действительно люблю. Я люблю ее голос, само ее присутствие, ее силу и ее слабости. Я радуюсь всякий раз, когда она приходит ко мне. Я люблю ее больше всего на свете. Мура мой самый близкий человек. Даже когда в досаде на нее я позволяю себе изменить ей или когда она дурно со мной обошлась, и я сержусь на нее и плачу ей тем же, она все равно мне всех милей. И так и будет до самой смерти. Нет мне спасения от ее улыбки и голоса, от вспышек благородства и чарующей нежности, как нет мне спасения от моего диабета и эмфиземы легких. Моя поджелудочная железа не такова, как ей положено быть; вот и Мура тоже. И та и другая — мои неотъемлемые части, и ничего тут не поделаешь».
3
Странно, но у писателя, покорившего мир необыкновенной силой ума и воображения, отношение к собственному уму и воображению было, скажем так, неоднозначным. Он не раз утверждал, что его ум нуждается в постоянном понукании, что будто бы он воспринимает окружающее не так живо и ярко, как его друзья. «Во всем, что я делаю, есть какая-то рассеянность — словно бы некоторый бесцветный пигмент был подмешан в мою кровь». И дальше — о вялости, о склонности к праздности, о врожденной якобы апатии, чему вряд ли может поверить человек, когда либо читавший «Войну миров» или «Человека-невидимку».
С другой стороны, что мы знаем о себе?
«Когда я пытаюсь преломить в себе все это (вялость, праздность, апатию. — Г. П.), то действую с каким-то надрывом, и людям поведение мое кажется ненатуральным, словно я хочу обмануть их или обольстить».
Невольное признание? Или попытка скрыть себя истинного?
И то и другое, конечно. Не случайно Уэллс так часто ссылался на Юнга.
«Персона, по терминологии Юнга, — писал он, — это представление человека о самом себе, о том, каким он хотел бы быть, и каким ему хотелось бы казаться другим. Это дает ему, таким образом, мерку, чтобы судить о своих поступках, задачах и императивах. У каждого из нас есть «персона». Без этого невозможно понять систему нашего поведения и самопознания». Добавим к этому, что персон у нас может быть много, они у нас имеются на все случаи жизни. Само собой, не одной такой персоной пользовался и сам Уэллс.
4
С чего начинается человек?
Что порождает те или иные его поступки?
Каждый из нас вольно или невольно приукрашивает обстоятельства своей жизни (вот она, юнговская персона), но Герберт Уэллс о детстве своем в «Опыте автобиографии» попытался рассказать без особых прикрас. |