Изменить размер шрифта - +
Было совершенно ясно, что он подкуплен кем-то из англичан — скорей всего Фрименом или каким-нибудь Фрименовским агентом.

Речь Талиба вызвала, само собой разумеется, горячий отпор, особенно со стороны Саада, который грозил убить всякого, кто посмеет подписывать новые соглашения с англичанами — после всего того, что ему, Сааду, пришлось от них вытерпеть через Азми. (Одному легионеру удалось как-то захватить Саада в плен, оглушив его ударом кулака по голове). Он кричал, что вышвырнет всех англичан вон, что призовет на помощь американцев, а заодно попросит их разделаться с городскими союзниками Хамида, которые все до одного — безбожники и воры.

Какой-то сириец заявил, что согласен с Саадом. Но тут два чернобородых шейха из Неджда, которым вторил высланный за свои убеждения иракский политический деятель, с неистовством фанатиков принялись доказывать, что все иностранцы — подлые захватчики. Поскольку племенам нефтепромыслы ни к чему („Великий аллах! — вскричал один из шейхов. — Не станем же мы марать свои благородные руки в этой зловонной жиже!“), лучше всего передать заботу о них тем из братьев по крови, кто в большей степени наделен коммерческим духом, — египтянам, уроженцам Ирака или даже сирийцам, издавна славящимся своим умением торговать и наживать деньги.

Все это, как я вам уже говорил, были вполне серьезные предложения. Даже старый Ашик, в чьи древние морщины словно навсегда въелась пыль развалин его города, сказал свое слово. — Все равно, кому будут принадлежать нефтепромыслы, — заявил он, — только бы не жирной гадине Азми. Аравии они не нужны; зато ей нужны деньги, а потому надо продать эти нефтепромыслы тому, кто больше даст, а на полученные средства отстроить разрушенные города, восстановить хозяйство племен, самое же главное — пополнить стада и найти новые пастбища, чтобы в пустыне вновь закипела жизнь (а с ней и торговля!).

Хамид слушал все это, как умирающий слушает споры врачей, священников и равнодушных фарисеев над его бренным телом. Боль и гнев читались на лице моего друга, и не раз мне казалось, что вот-вот у него сорвется крик ярости, потому что я хорошо видел, каких усилий ему стоит все время сохранять перед своим мысленным взором одно видение, одну великую цель, ради которой он всю пустыню поднял на борьбу, — свободу племен. Он понимал, что все окружавшие его люди давно уже забыли эту цель и думают только о выгодах, которые можно извлечь из проклятых нефтепромыслов. Всех их отравила эта близость богатства, обладания им; оно для них сделалось самоцелью.

Но странно, чем дольше я наблюдал глубокий и благородный гнев Хамида, тем больше убеждался, что меня-то все происходящее ничуть не волнует. Для меня тут не было ничего нового, все это казалось мне лишь забавным отголоском того, с чем я соприкоснулся во время пребывания в Англии. Разве эта безобразная сцена не отражала обычного столкновения интересов в государственной политике? Разве не то же самое мне пришлось совсем недавно наблюдать у себя на родине? И разве нельзя без всяких натяжек привести примеры такой же тупости, продажности, невежества из жизни Англии, Аравии, любой страны, где основу власти составляет собственность? (Ты меня слышишь, Тесс?)

Я видел то же, что видел Хамид: что восстание, свобода, пафос целеустремленной борьбы за независимость и самоопределение — все это было забыто вождями, как только дошло до решений, связанных с реальной властью, реальными благами — со всем тем, что составляет материальную основу государства и техники. Клич свободы, некогда всех их вдохновлявший и увлекавший вперед, заглох в этом политическом и собственническом ажиотаже. Я вовсе не собираюсь вторить беспомощным и неглубоким утверждениям оксфордских поэтов о том, что собственность и власть всегда развращают. Живое опровержение этой трусливой формулы — Хамид. Я лишь хочу сказать, что свобода задыхается там, где люди не умеют сохранить в чистоте цель, к которой стремятся.

Быстрый переход