Изменить размер шрифта - +

Леля уверяла, что она вовсе не так охотно раздает кольца; Тодя высказал предположение, что ее могли бы заставить. Тогда Леля поклялась, что никакая человеческая сила не может ее заставить сделать что-нибудь против ее воли.

Однако, ни тот ни другой не пошли дальше гипотез и общих мест, а что за этим следовало, какой можно было сделать из всего этого вывод, – было ясно для обоих. Леля прямо заявила ему, что, если бы тот, кому она отдала сердце, изменил ей, то она отомстила бы ему, а сама умерла бы от чахотки. Что она там еще шептала, об этом не узнали ни старостина, ни генеральша, ни одна душа человеческая. А когда пришло время расстаться, поведение Лели обратило на себя внимание матери, которая напала на дочку с выговорами за легкомыслие и кокетство, на что та отвечала ей, что она, может быть – "чем угодно, но никогда не будет кокеткой".

Так Теодор въехал в Варшаву, совершенно опьяненный этой встречей, забыв думать и о канцлере, и о ксендзе Конарском, и о всей своей будущности, – но полный мыслей об одной только Леле. Он чувствовал, что этот сон скоро должен был рассеяться, что сорванец в несколько недель совершенно забудет о нем, и что основывать на этом какие-нибудь надежды было бы то же, что строить замки на льду, но невозможно было устоять перед обаянием этой цветущей молодости.

Эти неразумные мечты помешали ему остановиться у ксендзов пиаров, так как он боялся своим видом выдать им свою тайну; он заехал в гостиницу и решил там переночевать и к утру протрезвиться окончательно. На другой день, грустно настроенный, он пошел в коллегию, и по счастливой случайности в тот же день опекун проводил его к канцлеру.

То, что рассказывали о нем, внушало Теодору страх.

И, действительно, когда он увидел сидящую в кресле мрачную надменную фигуру князя-канцлера, с проницательным взглядом, с печатью великого ума на высоком челе, с выражением силы и огромной воли, и когда князь обратился к нему, как к младшему и низшему, – сурово и в то же время слишком фамильярно – Теодор в первую минуту очень смутился.

Но, вскоре, однако, канцлер принял более мягкий тон, может быть, заметив произведенное им на юношу впечатление, попробовал заговорить с ним по-французски, чтобы испытать его познания, и был удивлен им. Затем он заставил его написать под диктовку и похвалил орфографию. Можно было надеяться, что Теодор будет принят на службу.

Но князь заявил, что он должен сначала оставить его на испытание.

– Я очень требователен к молодежи, – сказал он, – и вы, сударь, должны заранее приготовиться к тому, что я суров, нетерпелив, не терплю рассуждений и требую послушания…

Шляхетского гонора я не люблю. Кроме того, я требую, чтобы держали язык за зубами. Я не прощаю даже случайной несдержанности в словах, а измены – не допускаю…

Князь-канцлер говорил все это, обратившись спиной к стоявшему в дверях юноше и только изредка бросая на него взгляд через плечо. Затем он начал выпытывать Теодора о его семейном и имущественном положении. Ему надо было знать, кто такие Паклевские, откуда они, и сколько их есть на свете; потом он спросил, кто была его мать. Когда Теодор назвал Кежгайлов, князь обернулся к нему.

– Где? Какая? Не дочка ли воеводича?

– Да, она его дочь, – отвечал Теодор, – но дед, по неизвестным мне причинам, после замужества матери с моим отцом, совершенно к ней переменился и стал нам чужим. У нас нет никаких отношений с ним…

– Это очень дурно, – возразил князь.

– Я не имею права судить моих родителей.

– Да, но я имею это право, – сказал князь-канцлер, – семья должна жить в согласии и держаться вместе… Разделившиеся семьи гибнут; страна, в которой нет семьи и любви к своим родителям, распадается на отдельные куски.

Быстрый переход