Так вот, когда младшая дочь Лота заболела, вся его семья покинула Содом и ушла в Адму вместе с ней. Содомляне не осуждали его. Они ведь были хасидеями. Праведниками. Тем более что теперь ничто не мешало им жить и наслаждаться жизнью. Кстати, чтобы адмийцы не разбрелись, город окружили десятиметровой стеной, ворота которой можно было открыть и закрыть только снаружи. Постепенно город рос, и вскоре выяснилось, что больные голодают. Если раньше немногие здоровые адмийцы еще могли хоть как-то обеспечить пропитанием всех горожан, то теперь больных стало слишком много. Город рос, домов становилось все больше, а места для посевов все меньше. Адму пришлось кормить. Естественно, эта забота тяжким грузом легла на плечи милосердных, абсолютно добрых хасидеев. Первый ропот поднялся через девять лет, когда выяснилось, что около трети запасов Содома, Гоморры и Севаима съедается больными. Но праведные не должны гневаться, и хасидеи продолжали добросовестно, год за годом, отправлять продовольствие адмийцам. Так продолжалось еще семь лет. А потом произошло то, что рано или поздно должно было произойти…
«— О-ат… — Кто-то тронул его за плечо. — О-ат по-ыпаться. О-ат. По-хо. О-ат. По-хо. Лот открыл глаза и резко повернулся. Рядом с лежанкой на корточках сидел Исаак, тихий помешанный, живущий по соседству с глинобитной хижинкой его дочери. В тусклом свете масляного светильника сумасшедший казался оплывшей бесформенной грудой. В основном из-за лохмотьев, которые носил не снимая, сообщая всем, что тряпье, надетое на него, — его собственная кожа. Он и мылся в тряпье, старательно протирая почти истлевшую, вонючую одежду песком или куском жесткой губки. На руках и ногах толстяка образовались гниющие язвы, с которых клочьями свисали струпья отмершей плоти. Последние полгода безжалостное тление затронуло и лицо Исаака. Сгнившие губы, белые, сочащиеся гноем, беззубые десны и проваливающийся нос делали сумасшедшего не просто отталкивающим, а вызывающе безобразным. К тому же от толстяка нестерпимо воняло. Странно ли, что большинство адмийцев откровенно сторонились бывшего содомлянина. Лот принадлежал к меньшинству, которое жалело несчастного. Время от времени он приносил Исааку что-нибудь из фруктов, сваренную рыбу или размоченный в воде хлеб. Другого Исаак есть уже не мог. Как не мог и нормально разговаривать. В несчастном толстяке Лот видел будущее своей младшей дочери. Помешанной, как и большинство жителей Адмы. Исаак отвечал Лоту преданной, почти собачьей любовью. Он ждал каждого появления Лота на улицах Адмы, а завидев, наблюдал издалека с немым обожанием, улыбаясь сгнившими губами. Теперь гниющая груда плоти сидела рядом с лежанкой, напоминая огромную жабу.
— Что случилось, Исаак? — прошептал Лот, приподнимаясь на локте и вглядываясь в противоположный угол лачуги, где мирно спали жена и дочери. Он почувствовал тревогу. Никогда еще Исаак не позволял себе войти в чужой дом. Даже когда звали, он лишь смущенно улыбался и испуганно пятился, словно боялся, что за согласие его изобьют или, того хуже, казнят.
— О-ат и-ти И-акк. По-хо. „Лот идти с Исааком. Плохо“. Лот более-менее научился понимать бессвязный язык сумасшедшего.
— Что плохо, Исаак? — спросил он, сбрасывая накидку и поднимаясь. Толстяк указал на задернутый пологом дверной проем и механически закачал головой, застонал, словно ему причинили страшную боль.
— По-о-хо, — протянул он. Вой получился утробным, поднимающимся из живота, страшным. Лот ощутил, как у него мороз прошел по коже. Он понял: случилось нечто ужасное, возможно, непоправимое. Однако сейчас ему приходилось думать о младшей дочери. Если бы она проснулась и увидела здесь сумасшедшего толстяка, то испугалась бы, подняла крик…
— Пойдем, Исаак, — прошептал Лот. — Пойдем. Исаак покажет Лоту, что его напугало. |