Смерть, она и есть смерть, и если оживляжа под рукой не будет, то и не разберешься с нею. Да и хоть бы кто другой разбирался. Допустим вот, тот же придурок что забрался на минное поле. Как по его кускам определить, своею смертью он умер, или на чужую напоролся? И кто же распределяет эти смерти, кому какая? Наверное, Кудр знает, но Кудр страшный, у Кудра не спросишь…
Бруствер скользкий, но на этот случай у Куцего поддон есть. Ленивец давно бы уже поддон сжег, но Куцый не дал. Если не будет поддона, как тогда на бруствер за дровами выбираться? Да и если не за дровами, а ту же шутиху рассмотреть? Что там сказал Ленивец про три камня? Вот они, в кармане лежат, три рыжих кирпичных обломка. Главное – внутрь попасть, а для этого лучше поближе подойти, присмотреться к тонкой пленке, да бросить туда камень. А еще лучше наклониться, принюхаться да осторожно сунуть нос. Не весь, а самый кончик, может быть, что и учуется…
Словно по затылку хлобыстнуло Куцего, да так, что закувыркался он вверх тормашками, да не в воздухе, а в киселе каком-то: но не больно, а тошно, да и то, не до рвоты, а так, до отрыжки. А как отрыгнул, так и понял, что висит почему-то под потолком грязного и странно большого бетонного бункера. В бункере том четыре бойницы по стенам – четвертушка на четвертушку, люк в полу и обгрызенная стальная штуковина свисает с потолка. Висит Куцый и видит двоих ополченцев. Один толстый, одетый в зеленый латанный-перелатанный комбез и перехваченные ржавой проволокой ботинки, а второй – худой и сутулый в клетчатой рубашке и ватных штанах. И тут только до Куцего доходит, что вот этот доходяга с пуком русых волос на затылке и есть он сам, Куцый, а толстый – это Ленивец, и никто другой. Потому как только Ленивец банки языком вылизывает, и не боится ведь, паршивец, язык о край консервы поранить. И тут же раздался, потянулся громом отчего-то низкий голос Ленивца:
– А кто е-го зна-ет? Ко-ма-ры на-ле-те-ли. Не и-на-че где-то ря-дом ко-ма-ри-на-я шу-ти-ха по-ви-сла. Ты бы на-шел, Ку-цый, да кам-ня-ми е-е за-бро-сал. Три кам-ня и нет шу-ти-хи, а то ведь по-жрут о-ни нас, за-жи-во по-жрут.
«Было, – с ужасом подумал Куцый. – Это самое было. Только что было. И опять. Но почему опять? И почему я под потолком?»
И только он это подумал, как странная сила поволокла его вперед и вниз. А потом понесла прямо на толстую щеку Ленивца, который продолжал изрыгать что-то тягучее и громовое, пока лицо толстяка не обратилось серо-розовой равниной с редкими кустами странной растительности и огромная ладонь не оборвала быстрые, но мелкие мысли Куцего.
Он пришел в себя на бруствере. Лежал в жидкой грязи и сжимал в кармане три камня. А шутиха по-прежнему висела, колыхалась над головой.
«Не больно, – подумал Куцый. – Когда ладонью и враз – не больно. А может, ну его? Надоело! Пусть раз – и все. Зачем эти ной и стынь? Не нужно. Ничего не нужно».
Он поднялся на дрожащих ногах, приблизился к шутихе, которая, вроде бы, стала больше, но оно и понятно: она от каждого камня тоже больше становится, тут, главное, как говорил Панкрат, близко не подходить. Или отходить по чуть-чуть. Но что Куцему Панкрат, если тот в сторожке, у Панкрата другой напарник – Мякиш, а Куцый-то вот он, здесь. Тут, главное, не поскользнуться, а то вовсе целиком в шутиху свалишься. Только нос. Один только нос…
И снова словно по затылку хлобыстнуло Куцего, и снова закувыркался он вверх тормашками, да не в воздухе, а в киселе каком-то. Опять повис под потолком грязного бетонного бункера, в котором Ленивец сопли и плевки по стенам развешивает. И то сказать, легко ли этакую тушу выволакивать в траншею? Чего его только потом к железным грибам ведет, притягивает, что ли? Хорошо, хоть не гадит Ленивец под себя, хотя уже подбирал себе на помойке ведро, подбирал. |