После обеда часок вздремнул и проснулся как будто в Хрущеве. Сколько в жизни ездил, искал, и в конце концов оказалось — искал того, что у меня было в детстве и что я потерял.
Фиалка в лесной тени запоздала, как будто дожидалась увидеть младшую свою сестру землянику, и та поспешила, обе встретились: весенняя сестрица, бледно-голубая фиалка о пяти лепестках, и земляника о пяти лепестках белых, скрепленных в середине одной желтой пуговкой.
<…> Думал о царе Соломоне как о величайшем писателе. «Вот, — думал я, — написал он для всех нас „Песнь песней“, а сам остался ни с чем, и после великой его песни в мире все стало ему суетой: „Суета сует и все суета“».
— А что, великий мудрец, — говорил я Соломону, — нужно ли было тебе эту песнь отдавать людям? Ты отдал в ней все свое лучшее, и после того все вокруг тебя в мире стало суетой. Если бы ты был настоящий мудрец, ты, может быть, сохранил бы себе самому эту свою песнь, и под старость мир бы не стал тебе суетой.
— Конечно, Михаил, — ответил мне Соломон, — ты отчасти и прав: есть вещи, о которых лучше бы помолчать, так жилось бы себе много покойней. На есть вещи, о которых необходимо сказать людям, даже предвидя впереди суету для себя. Моя «Песнь песней» принадлежит к таким вещам, и я должен был ею спасать любовь на земле, обретая себе суету.
Что это за чистота — белое полотно, снег или сахар? Полотно загрязнится, снег разбежится от солнца, сахар растает от воды. Что это за чистота, если, сохраняя ее, самому можно и стареть? Вот чистота, когда сам от нее молодеешь.
Я знаю ее, но не смею сказать сам, вспоминая, как сказано о ней в «Песне песней» царя Соломона.
Теплый пар продожденной, измученной холодной земли даже и в Москве можно понять.
После обеда мы выехали и на полпути поставили машину к обочине, сели на опушке леса. Все летние птички пели, и все пахло. Мне было так, будто вся природа спит, как любящая мать, а я проснулся и хожу тихонько, чтобы ее не разбудить.
Но она спит сейчас тем самым сном, как любящая, мать, спит и во сне по-своему все знает про меня, что вот я запер со стуком машину, перепрыгнул через канаву и теперь молча сижу, а она встревожена — куда он делся, что с ним.
Вот я кашлянул — и она успокоилась: где-то сидит, может быть, кушает, может быть, мечтает.
— Спи-спи, — отвечаю я потихоньку, — не беспокойся!
Кукушка далеко отозвалась, и эта кукушка, и зяблики, и цвет земляники, и кукушкины слезки, и вся эта травка так знакомы с детства, все, все на свете — сон моей матери.
В жаркий парной день войдешь в хвойный лес, как под крышу великого дома, и бродишь, бродишь глазами внизу. Со стороны посмотрит кто-нибудь и подумает: «Он что-то ищет. Что? Если грибы, то весенние грибы, сморчки, уже прошли. Ландыши? — еще не готовы. Не потерял ли ты что-нибудь?»
— Да, — отвечаю, — я мысль свою в себе потерял и _ теперь вот чувствую — сейчас найду, вот тут, в заячьей капусте найду…
Точно, как вчера, погожий день вышел из тумана, а ночь была лунная.
Погода и благодарность — родные: одна родилась в природе, другая — в душе человека. И чувство гармонии в душе человека вышло из благодарности.
И вот в это чудесное утро благодарю за чудесные темнеющие стручки акации с ее маленькими птичками, и нагруженные подарками для белок еловые вершины, и за всякую вещь, переданную человеку от человека: за стол, за табуретку, за пузырек с чернилами и бумагу, на которой пишу.
Нам почему-то кажется, если это птицы — то они много летают, если это лани или тигры, то непрерывно бегают, прыгают. |