И вот этот мальчик сейчас его спрашивает:
— Страшно у вас?
И на вопрос: «Чего страшно?» — отвечает:
— Тебе-то, дядя Мануйло, хорошо на путике, а другому страшно: вдруг нечаянно и попадешь как-нибудь на твой топор?
— Нечаянно можно, — ответил Мануйло, — нельзя только с умыслом. Так вот я вам сказываю дальше:
На путике своем у корней дерева я вижу от солнца светлое пятнышко, насыпаю на это место песочку, и на том гуменце ставлю силышко.
Откуда не посмотришь на силышко — гуменце все бывает видко.
Глядит птица с высоты — и ей внизу гуменце видко.
Летит мимо птица, и ей гуменце мое вот как видко: и сверху, и снизу, и сбоку.
Все видко.
Птица в лесу любит песочек на солнышке, пуржится в нем, трепышется и попадается в силышко.
И тут я иду, собираю дичь, и отец мой ходил по тому же путику, и дед, и прадед ходил, и у них всегда было одно знамя Волчий зуб. Теперь же пришло время, и с меня требуют, чтобы я свой путик отдал в колхоз, а меня назначат на чужой путик.
— Нет, — ответил я, — никто не может управлять моим путиком: у меня есть свои тайны, и я о них никому не скажу. Примите меня в колхоз со своим путиком.
Колхоз назывался «Бедняк», и им было завидко. Я же хотел им добра: не себе, а всем было бы мясо с моего путика. Но им было завидко, и они меня не приняли в колхоз со своим путиком. Живые помочи!
— А это что? — спросил Митраша.
— Ничего, — ответил Мануйло, — у нас полесники все так говорят, помогает… Так вот я дальше сказываю:
Горько мне было на душе, когда я бурлачил в лесу этой зимой: от горя своего потерял я голову, и оттого упало на меня высокое дерево, и я тоже под ним упал на землю.
И тут вспомнилось. Мануйле ясно, что был у него разговор с другим человеком о своем путике, и где именно: в госпитале с сержантом Веселкиным.
Теперь бы еще о глазах вспомнить, что там же он и видел такие глаза, как у Митраши, и спросить сироту о том, как звали его раненого отца. Но как раз в это время над самой рекой бреющим полетом пролетел с грозным шумом самолет и вышиб из головы Мануйлы нарастающее внимание к человеку.
Он продолжал о своем путике:
— Потерял голову! — дивился Митраша.
— Ну да! — ходил, как в тумане, все равно, что не было у меня головы, и я не мог услышать, скоро обернуться, увидеть, увернуться: я потерял голову — и дерево упало на меня.
Мне было на душе горько: я не мог жить без людей и не мог жить без своего путика. — Прощайте! — сказал я.
Но меня подняли и в больнице выходили. И один человек, самый хороший, какого я только видал на свете, послал меня в Москву искать правды.
— Бедный Мануйло! — сказала Настя, и глаза ее большие темные заблестели от слез, как ягоды блестят, на дожде.
Не пожалей Настя Мануйло, очень может быть Мануйло и стал бы расспрашивать у Митраши про отца, и так бы все и дошли до правды. Но Мануйло заметил, какой милой от слез сделалась девочка, и своей огромной ладонью погладил ее золотистые волосы.
— Ты не меня жалей, а наш колхоз, недаром же он сам себя назвал «Бедняком». Мне же, деточка, везде хорошо: что ни задумаю, мне во всем счастье. И об одном я горюю, что люди не хотят брать свое счастье и похваляются своей беднотой.
— Дядя Мануйло, — сказал Митраша, — не надо больше про колхоз «Бедняк» и про путик, расскажи нам, что это за Москва, и какая она, на что похожа?
— Москва ни на что не похожа, — ответил Мануйло. — Большой дом и много окон: десять, двадцать, может сто. |