Изменить размер шрифта - +
Похоже иль нет, но такое ощущение, будто под одной крышей. Слышу: «Поговорим…» – и отзываюсь не погребальным шепотом: «Прощай… прощай…», а внятным:

– Здравствуй!

В свои земные дни ты не перешагнул порог 70-летия. Но прожил-то вдвое больше. Календарные вехи формальны; не пустяк, а все ж формальность. Суть – в судьбе. Твоя звенит, как стужа высоких широт. И мечена багровыми отблесками таежных костров. Крутой маршрут достался тебе на дорогах России. Тот, что либо крошил душу, либо умножал ее прочность до пределов, не обозначенных в учебниках сопромата.

Сильными руками наделила тебя мать-природа. Орудуя стилом, как мастеровой зубилом, ты испещрял школьные тетрадки строками, похожими на клинопись. Наделила и острым, как у могикан, зрением, и чутким слухом, хотя, если не ошибаюсь, совсем немузыкальным. Неутомимый пешеход, ты подавался вперед, словно наперекор ветрам. А воду не трогал зябкой стопой дачника, нет, машисто бросался в реку и ну молотить саженками.

От тебя веяло волей, как от кочевника. Ты был свободен от быта. И очень щедр на дружбу, иногда до расточительности. Это не дружелюбие, это любовь к дружбе. Нараспашку, с верой и доверием. Люди разной кладки, возрастов, повадок платили тебе взаимностью: запьянцовский истопник и вихрастый голубятник, историк Кумранской общины и поэт военного поколения, сандуновский банщик и даровитый скульптор. Твое чувство равенства генетически принадлежало к свойствам демократической интеллигенции. Случалось, что отзывались и похлопыванием по плечу. Э, ты не сердился, не читал нотацию, а в какую-то неуследимую минуту ставил, что называется, на место.

Ты дорожил артельностью. Мысль, догадку, знание преломлял с товарищем, как хлеб. Нужную ему книгу цепко выдергивал из тесного ряда на домашней полке: «Хватай, соловецкая чайка…» Занимаясь в Ленинской библиотеке, не скупился на выписки – не для себя.

Радуясь удаче собрата, не таил и оценок жестких. Да вот жесткость была не желчной, а сострадательной – со вздохом, разведенными руками, смоляной прядью, печально падающей на лоб. У-у, совсем иное доставалось тому, кто претил тебе конформизмом или шовинизмом, фальшью или растяжимым, как резина, понятием о чести литератора. Тут уж не было вздоха, тут уж цыганская прядь не падала, а взметывалась, плечи подымались углами, губа брезгливо висла: «Ой-ой-ой, манная каша вообразила себя кинжалом…»

Сфера твоего духовного обитания изумляла разнообразием координат: сюжеты Древнего Рима и драмы русских крамольников, ихтиология и живопись, юриспруденция и нумизматика. Бывает эрудиция, похожая на пыльную бурю. Твоя была просторная и светлая. Поражая, она не ослепляла, а просвещала. Дивился я незаемности, самостоятельности суждений, хоть порой и не принимал до конца.

Вряд ли кто-либо слыхал от тебя: «Занят», «Некогда». Могло возникнуть (и возникало): «Гуляка праздный…» И ты, лукавый, гимназически прихвастывал «шипеньем пенистых бокалов». А взаправду, всерьез была двужильная, изнурительная работа: «Десять вод сольешь, пока текст уляжется».

Духовная продукция поверяется не числом учетно-издательских листов, а временем. Медленно, но верно происходит тайное голосование, решающее участь художника. Иные рукописи попадают в типографию тотчас – потому лишь, что промедли день, другой, и они – прах. Есть и такие, что могут подождать – им предстоит долгое бытие. Приспеет срок, выдадут в свет Собрание сочинений Юрия Домбровского, включающее и роман «Хранитель древностей», получивший мировое признание, и главы из повести о Добролюбове, предназначавшейся для серии «Пламенные революционеры», рассказы и стихи, заметки-рецензии, поучительные не только для начинающих литераторов, все, что осталось в тетрадках, испещренных строками, крепкими, как клинопись.

Быстрый переход