Вильгельма эта сцена заставила призадуматься и устыдиться. Он увидел в ней отражение своих собственных чувств в огрубленном, преувеличенном виде: его тоже сжигала неодолимая ревность; не сдержи его благоприличие, он тоже дал бы волю своему бешенству, со злобным торжеством оскорбил бы предмет своей страсти и бросил вызов сопернику; он рад был бы уничтожить людей, которые существовали точно ему назло.
Лаэрт, подоспевший тем временем, услышав весь рассказ* с коварным умыслом поддержал разъяренного мальчика, когда тот стал уверять и доказывать, что шталмейстер обязан дать ему сатисфакцию, — он еще ни разу не спустил ни одного оскорбления; а если шталмейстер откажется, он найдет, как ему отомстить.
Лаэрт был тут в своей стихии — он серьезнейшим образом отправился наверх передать шталмейстеру вызов мальчугана.
— Презабавный казус, — заметил шталмейстер, — никак не ожидал такого развлечения на сегодняшний вечер.
Они пошли вниз, и Филина последовала за ними.
— Сынок, — обратился шталмейстер к Фридриху, — ты славный малый, и я не отказываюсь драться с тобой; однако же неравенство лет и сил и так уж делает это предприятие рискованным, а посему я взамен всякого иного оружия предлагаю рапиры. Мы натрем головки мелом, и кто нанесет первый удар противнику или оставит больше отметин на его кафтане, тот будет считаться победителем, а побежденный угостит его лучшим вином, какое только сыщется в городе.
Лаэрт счел это предложение приемлемым, а Фридрих послушался его, как своего наставника. Принесли рапиры, Фи-4" лина уселась поблизости и, продолжая вязать, невозмутимейшим образом созерцала обоих дуэлянтов.
У шталмейстера, отличного фехтовальщика, достало снисхождения щадить противника и допустить, чтобы тот посадил несколько меловых пятен на его кафтане, после чего они обнялись и было подано вино. Шталмейстер пожелал узнать о происхождении и жизни Фридриха, и тот рассказал басню, которую повторял уже неоднократно и с которой мы намерены познакомить читателя в другой раз.
Меж тем для Вильгельма этот поединок явился завершающим штрихом в картине его собственных чувств; не мог же он отрицать, что сам не прочь был поразить шталмейстера рапирой, а еще лучше шпагой, хотя и сознавал, что намного уступает ему в искусстве фехтования. Филину он не удостаивал ни единым взглядом, остерегался малейших слов, могущих выдать его переживания, и, подняв несколько раз бокал за здоровье дуэлянтов, поспешил к себе в комнату, где на него нахлынули сотни неприятных мыслей.
Ему припомнились времена, когда неудержимое, богатое надеждами стремление возносило его дух, когда он, как в родной стихии, купался в живейших наслаждениях всякого рода. Ему стало ясно, что в последнее время он бессмысленно слоняется по свету, лишь отхлебывая от того, что прежде пил бы залпом; но вполне ясно он еще не видел, какую непреодолимую потребность вменила ему в закон природа, а обстоятельства пуще растравили эту потребность, удовлетворив его лишь наполовину и сбив с прямого пути.
А посему надо ли удивляться, что, размышляя о своем состоянии и придумывая, как из него выбраться, он приходил в сильнейшее замешательство. Мало того что ради дружбы к Лаэрту, ради влечения к Филине и сострадания к Миньоне он дольше, чем следовало, задержался в таком месте и в таком обществе, где мог потворствовать своей излюбленной склонности, словно бы украдкой утоляя свои желания, и, не ставя перед собой определенной цели, лелеять свои давнишние мечты; он считал, что найдет в себе силы вырваться из этих обстоятельств и уехать без промедления. Но ведь только что он пустился в денежную аферу с Мелиной, познакомился с загадочным стариком, чью тайну страстно жаждал разгадать. Однако, поразмыслив так и эдак, он решился, или полагал, что решился, всем этим пренебречь.
— Я должен уехать! Я хочу уехать! — восклицал он. |