|
Над ними были написаны фамилии, некоторые — даже не на табличках, а на визитных карточках. Никто не появился. Элинор толкнула дверь и вошла. Она поднялась по деревянной лестнице с резными перилами, некогда великолепными, но пришедшими в упадок. На глубоких подоконниках стояли кувшины с молоком, под которые были подложены счета. Кое-где оконные стекла были разбиты. На верхнем этаже, у двери Делии, тоже стоял кувшин, но пустой. Ее визитная карточка была приколота к стене булавкой. Элинор постучала и стала ждать. Ни звука. Она нажала на ручку. Дверь была заперта. Элинор прислушалась. Окошко сбоку от двери выходило на площадь. Голуби ворковали в древесных кронах. Уличное движение давало о себе знать приглушенным гулом. До Элинор доносились крики разносчиков газет: умер… умер… умер… Листья падали. Она повернулась и стала спускаться по лестнице.
Элинор брела по улице. Дети расчерчивали мостовую мелом на квадраты; женщины, выглядывая из верхних этажей, рыскали по улице алчными, недовольными глазами. Комнаты сдавались только одиноким мужчинам. В окнах виднелись таблички с надписями: «Меблированные комнаты» или «Ночлег и завтрак». Элинор гадала, что за жизнь течет за тяжелыми желтыми шторами. В этих трущобах и обитает моя сестра, подумала она, поворачивая назад. Наверное, Делия часто ходит здесь одна по вечерам. Элинор вернулась на площадь, поднялась по лестнице и опять постучала в дверь. Ни звука в ответ. Она немного постояла, глядя на падающие листья, слыша крики мальчишек-газетчиков и воркование голубей в древесных кронах. «Только ты, крошка. Только ты, кро…» Лист упал на землю.
По мере того как иссякал день, движение на Черинг-Кросс становилось все оживленнее. Ворота вокзала всасывали и пешеходов, и экипажи. Люди двигались быстро, как будто в здании вокзала скрывался демон, который мог бы разгневаться, если бы его заставили ждать. И все-таки они находили мгновение, чтобы остановиться и схватить газету. Облака то собирались, то раздвигались — то скрывая солнце, то позволяя ему сиять. Колеса и копыта расплескивали грязь — то темно-бурую, то текуче-золотистую; из-за общего гомона и грохота почти не был слышен пронзительный щебет птиц, сидевших на карнизах. Одноколки звенели и проезжали, звенели и проезжали. В одном из дребезжащих экипажей сидел плотный краснолицый мужчина с цветком в папиросной бумаге — полковник.
— Эй! — крикнул он, когда экипаж проезжал мимо ворот, и выставил руку в люк на крыше. Затем он высунулся и получил газету. — Парнелл! — воскликнул полковник, нащупывая очки. — Надо же, умер!
Экипаж покатил дальше. Полковник перечитал новость два или три раза. Умер, повторил он, снимая очки. Он ощутил что-то вроде облегчения, даже с оттенком торжества, и прислонился спиной к углу кабины. Что ж, сказал себе полковник, он умер — этот беспринципный авантюрист, этот подстрекатель, источник всех бед, этот… Тут в полковнике всколыхнулось некое чувство, связанное с его дочерью, — какое точно, он не смог бы сказать, но оно заставило его нахмуриться. Так или иначе, теперь его уже нет, подумал он. Как же он умер? Покончил ли с собой? Ничего удивительного в этом не было бы… Так или иначе, его нет, и дело с концом. Полковник сидел, держа в одной руке скомканную газету, а в другой — цветок в папиросной бумаге. Экипаж свернул на Уайтхолл… Его было за что уважать, подумал полковник, проезжая мимо палаты общин, — о других такого не скажешь. А насчет процесса о разводе болтали много чепухи. Полковник выглянул из окна. Экипаж приближался к улице, где раньше он всегда останавливался и оглядывался. Полковник повернул голову и посмотрел направо, вдоль улицы. Общественный деятель не может себе такого позволить, подумал он. Он слегка кивнул, и экипаж поехал дальше. Теперь она написала мне и просит денег. Очередной дружок оказался скотиной — как и предполагал полковник. |