|
— А кто?.. Калмыки, узбеки, аварцы? Да таких тут просто не знают. Если ты из России, значит, русский. Между прочим, это очень хорошо. И я русский. Фамилия, конечно, Шахт, но жил в России, значит, русский. Что хорошо, то хорошо. Зачем мне объяснять, кто я и откуда? Из России — значит, русский.
Ехал он совсем медленно, давая возможность разглядеть дома новых русских. Подъезды, калитки, ворота, особенно же крылечки и входные двери: все эти архитектурные ансамбли и их детали отличались большим разнообразием, богатством убранства и отделки, затейливостью орнаментов и рисунков, яркостью и свежестью красок. Сразу видно: денег тут не жалели, жажду самолюбия и тщеславия утоляли широко, с размахом. Настоящие русские люди, сидевшие в машине, — а они, кроме Шахта, были действительно настоящими русскими, — и за то благодарили расселившихся тут новых русских, что они хотя бы внешним видом домов сумели отразить часть достоинств русского характера: его извечную тягу ко всему прекрасному, врожденное чувство гармонии форм и цвета. Важную роль тут, конечно, сыграли бешеные деньги, и кто знает, какие это деньги, откуда они взялись, и что это за люди такие — новые русские. Одно всем было непонятно, почему это вдруг русским стало плохо на Родине, и они, точно стая неведомых птиц, опустились вдруг в Перте, но это уж слишком тонкие материи и вдаваться в них мало кому была охота.
При въезде в усадьбу, у края ворот, бросалась в глаза позолоченная пластинка и на ней фамилия владельца: Бутенко Николай Амвросьевич. И на стене у входной двери в дом такая же надпись. Гостей встречала женщина–мулатка — полная, черноглазая, в коричневом платье с белоснежным воротником.
— Это Габриэл, главная служанка, — представил ее Шахт. На слове «главная» он сделал ударение.
В доме их встречала другая служанка — более пожилая и еще более полная. Тоже в коричневом платье и с широким белым воротничком.
— Омила, — представил ее Шахт. И не сказал, что это младшая служанка или какая–нибудь другая.
Саша заметила, что служанки тут пожилые, толстые, с лицами шоколадного цвета и носами, похожими на картошку. Она любила людей молодых, красивых и веселых. Все, кому за тридцать или около того, казались ей стариками. Исключение делала для Качалина — он–то ей казался моложе самых молодых парней.
Прошли зал, сиявший позолотой и зеркалами, вошли в комнату, чуть поменьше зала, здесь не было привычных окон, а свет лился откуда–то сверху, и на полу лежал голубой ковер, а в глубине, под большой картиной, красовался беломраморный камин, и в нем горел огонь.
Саша не сразу разглядела возле камина коляску и сидевшую в ней женщину — еще не старую, черную, по виду еврейку.
— Знакомьтесь, Соня, — сказал Шахт. И голос его прозвучал странно, и сам он возле этой хорошо прибранной, элегантно одетой женщины казался чужим и лишним. — Она живет в этом маленьком дворце и в этом городе на берегу далекого океана, куда вот–вот приплывет оторвавшийся от ледового южного материка айсберг.
— Простите, пожалуйста, — обратилась к гостям женщина, — я не ждала, не знала — наш Гиви всегда так, как снег на голову.
Говорила она мягким приятным голосом и не картавила. Саша вспомнила замечание своей матери, что евреи все картавят; это их обязательная мета, божий знак, которым Творец метит их от рождения. И никакой логопед не в силах исправить их речь; другим помогает, но еврею никогда. И сашин отчим Сапфир, сильно картавивший, будто признавался, что евреи отдали бы все богатства мира, лишь бы убежать от этого изъяна, который они считают своим величайшим пороком и несчастьем.
Но вот Соня этим недостатком не страдала, но и она была несчастна, потому что в свои сорок лет недуг приковал ее к коляске. |