|
Наша жизнь здесь похожа на первичную стадию эмиграции. А ведь Голливуд тоже в какой-то степени создан эмигрантами. С той только разницей, что они — Голдуины, Мейеры или какие-то другие — все они приезжали туда, на тот пустырь, и привозили с собой что-то. А мы наоборот. Никуда не едем. Нам всё привозят. И, конечно, за время привозки продукт модифицируется, а иногда и просто портится. Гниёт. А иногда и вообще товар перепутали: получатель коробку открывает, а оттуда — «Hollywood!» Ой, holy shit! Только и остаётся — развести руками и спеть «Семь сорок». Это и к Голливуду, и к нам подходит.
Я ехала по безумному Пико Бульвар, тянущемуся через весь необъятный Лос-Анджелес. Начинающийся в Тихом океане, он обрывался прямо на границе в даунтаун, так называемый деловой центр города, а в Лос-Анджелесе — невероятный бомжатник. 80 с лишним километров — длина Пико Бульвар. Я чуть только отъехала от студии «Twentieth Century Fox» и почему-то расплакалась. Я помню, остановилась у тротуара, тянувшегося вдоль какого-то дорогого гольф-клуба. Сама я сидела в дорогом серебристом мерседесе. На мне была дорогая одежда из бутиков Беверли-Хиллс. Мне было так грустно и жаль себя. Мне было жаль, что никто не узнает об этих пережитых мною двух часах необычайного волнения, смешанного с гордостью, трепета — с возвышенностью, уничижения — с самоуверенностью: ни моя бабушка, ни мама. Почему-то я очень переживала из-за бабушки. «Бабуленька, я сейчас!.. Я, я!.. Я пела вальс, и там все дядьки взрослые, они мне аккомпанировали, и самый-самый главный, Морис, он мне целовал ручку и сожалел, что не был знаком раньше. И они все на меня смотрели как на чудо!» Но мне так грустно и тоскливо-щемяще, будто что-то умерло тогда, когда что-то отпустил, оторвал от себя — и всё, больше тебе не принадлежит. Ведь неправда, что вся моя рьяная критика лишила меня чувства и желания передать его, отдать… насовсем… навсегда.
|