Она скрыта за пологом туманов, она спрятана под зелеными коврами болот. В нее не приходит солнце, но разве оно так уж необходимо? Там горят костры, сотни и сотни костров, и у каждого будут рады гостю.
Там поют песни и пьют душистый яблочный эль, от которого на душе становится легко, весело. А по осени, когда приходит время отпускать туманы – их варят здесь же, в черных котлах, – открываются ворота, и тогда подземная страна может принять гостя.
Если конечно, он хочет.
– Билли! – хриплый голос заставил мальчишку вздрогнуть и обернуться. А ткань чужого воспоминания окрасилась гневом.
Как посмели его перебить?
Кого?
Потом. Мэйнфорд пусть разберется, а задача Тельмы – дать полноценный слепок.
– Билли, не слушай их! Подойди, Билли… что скажу…
Мальчишка шел.
И Тельма за ним, не выпуская руки Мэйнфорда.
Лужайка. Забор. И грязный человек, вцепившийся в штакетины. Нищий? Оборванец? Он длинен и желтолиц, длинноволос, но волосы эти свалялись, спутались. Из них торчали птичьи перья, куски лент, слабо поблескивали осколки стекла.
– Не слушай, я знаю правду, Билли, – оборванец подался вперед, но забор не пустил его, и человек пошел вдоль забора, перебирая руками. – Они лгут! Там темно, а в темноте живут чудовища!
Свирель почти замолчала. И тут же заиграла вновь.
– Уйдите! – Оборванец отпрянул. – Я там был! Я знаю!
Он закружился, и грязные полы его одежды раскрылись, придавая человеку сходство с огромною птицей.
– Прочь! Прочь! Прочь!
Он выхватил из-за пояса ветвь, замахал ею.
– У меня есть рябиновая гроздь! И бубенцы! – Во второй руке появилась связка бубенчиков. – Слышите? Я вам не поддамся! Прочь!
Мальчик отступил.
А свирель сделалась вдруг злой, и слушать ее было почти невозможно. Оборванец упал на землю, затыкая уши пальцами, он выл, скулил и выглядел жалко.
Мальчик же вернулся на качели.
Он сидел долго.
Ждал.
Чего?
Тельма позволила воспоминанию уйти.
– И что это было? – поинтересовался Мэйнфорд, уже безо всякого раздражения.
– Теперь-то вы слышали?
– Свирель?
– Да.
Издевается? Нет, непохоже. Стоит. Вертит в пальцах кристалл, думает. Интенсивно, надо полагать, думает, если лоб морщины прорезали, точно трещины в камне.
– Смутно, – наконец, признался Мэйнфорд. – И не свирель, а… звук какой-то… признаюсь, я поначалу решил, что просто помехи. Но если утверждаешь, что это свирель… и тот оборванец…
– Он слышал ее, – Тельма сунула руки под мышки.
Как же холодно. И туфли вновь промокли, а с ними – шерстяные чулки, которые накануне еще и порвались. Пришлось штопать, и теперь набрякший шов терся о пятку. Ее же и без того туфли растерли, и к вечеру до мозолей дойдет, хорошо, если не кровавых.
– Полагаю, с ним стоит побеседовать.
Тельма пожала плечами. Мэйнфорд – начальник, ему решать, с кем здесь беседовать.
Оборванца звали Ником, правда, местные величали его Безумным Ником.
– Совсем сбрендил парень… – сказал сосед, которому не терпелось узнать новости. – Значит, он мальчонку уволок?
– Разберемся.
– Он… кто ж еще… он так-то тихий, только музыки не любит – страсть… а вот детишек – так очень даже… наши-то не гоняли, безобидный… думали, что безобидный. А оно вона как…
– И где его найти?
– У реки. |