Маленькие кинотеатры с характерным запахом и деревянными сиденьями, где перед началом фильма пара грустных моделей устраивает демонстрацию мод. У меня был любимый «гастхаус», где официант приносил питье для собаки в белой фарфоровой миске с названием ресторана на боку.
К тому же это единственный известный мне город, приоткрывающий свои прелести как бы нехотя, с ворчливым недовольством. Париж оглоушивает тебя своими роскошными бульварами, золотистыми круассанами и очарованием каждого квадратного сантиметра поверхности. Нью-Йорк скалит зубы, абсолютно самоуверенно и безразлично. Он знает, что остается центром всего, несмотря на всю свою грязь, преступность и царящий в городе страх. Он может делать что угодно, так как знает, что все равно тебе нужен.
Большинству приезжих (и мне в том числе) Вена нравится с первого взгляда из-за Оперы на Рингштрассе или из-за Брейгелей в «Кунстхисторишес-музеум» , но это всего лишь грандиозный камуфляж. В первое лето своего пребывания там я открыл, что под прелестным глянцем таится печальный, подозрительный город, достигший своего пика сто — двести лет назад. Теперь мир смотрит на него как на восхитительную несуразность — мисс Хэвишем в своем подвенечном платье , — и обитатели Вены знают это.
Мне сразу все удавалось. Я встретил милую девушку из Тироля, и у нас был короткий, но бурный роман, завершившийся обоюдной усталостью, но без особых травм. Девушка работала гидом в одной из местных турфирм и, соответственно, знала в Вене каждый закоулок каждую щелочку — плавательный бассейн периода «югендштиль» на вершине Винервальда, уютный ресторанчик, где подавали настоящий чешский «будвайзер», дорогу через Первый квартал, где ты ощущал себя вернувшимся в пятнадцатый век. На одни дождливые выходные мы ездили в Венецию и на одни солнечные — в Зальцбург. В конце августа она проводила меня в аэропорт, и мы пообещали писать друг другу. И через несколько месяцев она в самом деле написала — что выходит замуж за торговца компьютерами из Шарлоттсвиля, штат Вирджиния, и если я когда-нибудь буду в тех краях…
В аэропорту меня встретил отец, и как только мы оказались в машине, он сообщил мне, что у мамы лейкемия. В памяти всплыл ее образ при последней встрече: белая больничная палата — белые занавески, белые простыни, белые стулья. Посреди постели, паря над белой бесконечностью, виднелась ее маленькая рыжая голова. Волосы были коротко острижены, и мама больше не делала своих быстрых, резких, как у колибри, движений. Так как почти все время она была на транквилизаторах, часто проходило несколько минут, прежде чем она узнавала кого-либо.
— Мама? Это Джо. Это я, мама. Джо.
— Джо? Джо. Джо! Джо и Росс! Где мои мальчики?
Она не расстроилась, когда мы сказали, что Росса здесь нет. Она приняла это так же, как принимала каждую ложку бесцветного супа или шпината со сливками из тарелки.
Я поехал прямо в больницу. Единственной заметной переменой была явная худоба на мамином лице. В целом его черты и нездоровый цвет кожи напомнили мне очень ветхое письмо, написанное фиолетовыми чернилами на тонкой серой бумаге. Мама спросила, где я был; когда я ответил, что в Европе, она некоторое время смотрела в стену, словно соображая, что такое Европа. К Рождеству она умерла.
После похорон мы с отцом взяли на неделю отпуск и полетели на юг — к жаре, ярким краскам и свежести Виргинских островов. Мы сидели на берегу, купались и подолгу бродили по холмам. Каждый вечер красота заката навевала на нас грусть, и мы ощущали себя словно бы героями какой-то торжественной драмы. В этом мы сходились. Мы пили темный ром и разговаривали до двух или трех часов ночи. Я сказал отцу, что после окончания колледжа хотел бы поехать жить в Европу. Напечатали еще два моих рассказа, и я с волнением подумывал о возможности стать настоящим писателем. Сейчас я понимаю, как отцу хотелось, чтобы я остался с ним, но он одобрил мою мысль о Европе. |