Подержала на тусклом свету обломок пустых сот, осиное гнездо, утыканный высохшими гвоздиками апельсин, потерявший от времени запах. Потом показала мне голубое яйцо сойки в колыбельке из ваты.
— У меня были очень строгие принципы. Так что яичко это стащила для меня Кэтрин, это ее рождественский подарок. — Она улыбнулась. Лицо ее показалось мне мотыльком, повисшим над стеклом лампы, — была в нем та же отвага и та же хрупкость. — Чарли сказал: любовь — непрерывная цепь привязанностей. Надеюсь, ты слушал и понял его. Потому что, если ты смог полюбить хоть что-нибудь одно, — она держала в руке голубое яйцо так же бережно и любовно, как судья держал тогда слетевший с дерева лист, — значит, ты сможешь полюбить и другое, а это уже твое достояние, с этим уже можно жить. И ты сумеешь простить все на свете. Ах да, — она вздохнула, — мы же тебя еще не раскрасили. Мне хочется удивить Кэтрин: скажем ей, что, покуда мы спали, гномы докончили твой костюм. Да с ней родимчик приключится!
Часы на башне снова подали весть; она медленно расходилась во все стороны, и каждый звук колыхался, как стяг, над зазябшим, уснувшим городом.
— Я знаю, тебе щекотно, — говорила Долли, выводя кисточкой у меня на груди золотые ребра, — но ты стой тихо, а то я бог знает что натворю. — Потом, окуная кисточку в краску, прошлась ею вдоль рукавов и штанин; получились золотые полоски — руки и ноги. — Ты непременно запомни все комплименты, какие тебе там сделают. Их будет много, — объявила она без всякой скромности, оглядывая свою работу. — Ой, господи! — Она вдруг согнулась, и смех ее весело заплясал в балках. — Видишь, что получилось…
И правда, я был совсем как тот человек, что взялся красить пол и сам загнал себя в угол. Свежевыкрашенный со всех сторон золотой краской, я был загнан в костюм как в ловушку, — словом, здорово влип, в чем не замедлил обвинить Долли, гневно направив на нее указующий перст.
— А ты покружись, — стала она поддразнивать меня. — Будешь кружиться — быстрей обсохнешь. — И, блаженно раскинув руки, пошла медленно и неловко кружить по теням, исчертившим пол чердака. Ее кимоно развевалось, старые шлепанцы болтались на тонких ногах. Вдруг она оступилась, словно столкнувшись с невидимым партнером, одной рукой схватилась за голову, другой — за сердце.
Далеко, где-то на горизонте всех шумов, взвыл паровозный гудок, и тогда я заметил, что глаза ее растерянно замигали, лицо исказила судорога. Я обхватил ее, и непросохшая краска отпечатывалась на ней, и я громко звал:
— Вирена! Кто-нибудь! Помогите!
— Тихо ты, тихо, — прошептала она.
Ночною порой дома возвещают о катастрофе внезапно вспыхивающей скорбной иллюминацией. Кэтрин шлепала из комнаты в комнату и включала не зажигавшиеся годами лампы. Дрожа в своем испорченном маскарадном костюме, я сидел в залитой светом передней на одной скамейке с судьей — он прибежал тотчас же, накинув дождевик на фланелевую ночную рубашку, и теперь при каждом появлении Вирены стыдливо поджимал голые ноги, словно юная девушка. На яркий свет наших окон стали сходиться соседи, они шепотом задавали вопросы, и Вирена, выйдя к ним на веранду, объяснила: с ее сестрой, мисс Долли, случился удар. Доктор Картер никого не пускал к ней в комнату, и мы все подчинились ему, даже Кэтрин; включив последнюю лампу, она встала у Доллиной двери, прислонившись к ней лбом.
В передней стояла вешалка для шляп с многочисленными крючками и зеркалом. Бархатная шляпа Долли висела на ней, и перед самым восходом солнца, когда по дому пробежал легонький ветерок, в зеркале отразилась всколыхнувшаяся вуаль.
И тогда я отчетливо понял — Долли покинула нас. Мгновенье тому назад, незримая, она проскользнула мимо меня, и мысленно я последовал за нею. |