Внешность у парня была как у манекенщика – типичный самовлюбленный красавчик. Что он делал с Руби? Свенсону даже думать об этом не хотелось. Шерри же сказала, что студенты-новички часто чувствуют себя одиноко.
Им бы радоваться, что у Руби появились свои секреты, радоваться, что у нее наконец есть парень. Свенсона так беспокоило, что ее школьные приятельницы сплошь недалекие простушки. Любые друзья-подруги, но только не Мэт! И кто бы укорил Свенсона за то, что он хочет спасти свою дочь от негодяя и насильника?
Свенсон побеседовал с куратором Мэта, затем с самим Мэтом, который тут же с Руби порвал. Свенсон видел это так: играла кошка с мышкой, потом кошку что-то отвлекло, и мышка убежала. Он еще решил, что мышка будет ему благодарна.
Свенсон и Шерри знают: главное – ни в чем друг друга не обвинять. Порой это странно возбуждает: у них общее горе, есть нечто, связывающее только их двоих. Но груз того, о чем они не могут говорить, с каждым днем все тяжелее. Шерри ни в чем не повинна. Она его предупреждала, что это не сработает, Руби не забудет и не простит. И хотя Шерри никогда не скажет, что он все сделал неправильно, он знает, что она именно так и думает. Поэтому он может винить ее за то, что она винит его, а ведь это он имеет право предъявлять обвинения.
Шерри допивает вино.
– Руби сумеет это преодолеть. Она ведь нас любит.
– Откуда ты знаешь? – говорит Свенсон. – За что ей меня-то любить?
Шерри вздыхает и качает головой.
– Дай мне передохнуть, – говорит она.
После ужина Свенсон идет в кабинет. Он берет свой роман, и к горлу подкатывает тошнота. Держа страницу на вытянутой руке – похоже, дальнозоркость прогрессирует, – он читает одну фразу, другую.
Джулиус вошел в галерею. Он знал здесь всех и знал наверняка, сколько человек только и ждет его провала. Через голову женщины, которая с притворной радостью целовала его в обе щеки, он видел свои работы, похожие на трещины, расползшиеся по выложенным плиткой платформам подземки, они умирали на стенах галереи.
Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге – закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально – ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь – как это яйцо, и точка ее равновесия – те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.
Последние десять минут репетиции были для меня сущим адом: сколько времени осталось, сколько мы будем еще играть, если мистер Рейнод опять прервался, кричит на барабанщика за то, что тот поздно вступил, и нам приходится начинать все сначала, и заканчиваем мы только со звонком. Вот как научилась математике – когда все это высчитывала. Если мы заканчивали играть раньше, эти несколько минут доставались мне. Если нет – передо мной простиралась пустыня: ночь, день, выходные. |