Изменить размер шрифта - +
Она вдруг вскочила на ноги, испуганная, торжествующая, не верящая своему счастью.

— Ой, Егорушка, что я тебе скажу! — жарко зашептала ему на ухо. — Ой, ты только мамке, не говори!.. Там под картинкой… ой, мамочки мои!.. Там большими буквами напечатано… Так я прочла, что напечатано!.. Чтоб мне с этого места не сойти, прочла!.. Там напечатано: «Как мыши кота погребают»!..

И так как она все-таки, несмотря на свои способности, была только девятилетней девчонкой, то она от радости и полноты чувств разревелась.

 

VII

 

Они шли медленно. И не только потому, что Антошин не совсем оправился после болезни. Шурка читала вывески. Она читала их вслух, громко, торжественно, с упоением немого, только что научившегося говорить и впервые слышащего свой голос.

Это было в субботу, во время их второй прогулки. Первая была в пятницу. Антошин чувствовал себя достаточно крепко, но Шурка все время держала его под руку и требовала, чтобы он на нее опирался:

— Ты не бойся, ты на меня опирайся! Я дюже сильная. Он притворился, будто опирается на нее, и Шурка, была горда, счастлива и деятельна, как никогда. После, сырой, пахнущей прокисшей старой кожей подвальной духоты Антошин опьянел от сладкой свежести морозного январского утра. Весело скрипел под ногами снег. Солнце било в глаза, искрилось тысячами разноцветных искорок. Вкусный запах сена, конской сбруи и рогожи висел над Страстной площадью. Желтели соломой десятки распряженных крестьянских розвальней с поднятыми к небу оглоблями. Связки лука горели на морозном солнце, как маковки игрушечных церквей. Стаи возбужденных воробьев роскошествовали на кучах конского навоза. В стороже от них, ближе к внутреннему проезду бульвара, неторопливо вышагивали вокруг баб с горохом жирные и самоуверенно-ленивые голуби. Солнечная, веселая и просторная зима сверкала над Москвой, шумела, пела, скрипела тысячами полозьев, звенела коночными звонками, валдайскими бубенчиками — на вспотевших от натуги конских шеях. Извозчики, спешившиеся на своих биржах, махали крест-накрест руками, чтобы согреться. А тут еще Шурка, раскрасневшаяся, деятельная, юркая, как ртуть, с ее бурными восторгами по поводу каждой прочитанной вывески. Не будь с нею Антошина, она бы не пропустила ни одной. Каждое слово, горевшее сусальным золотом на веселом зимнем солнце, было для Турки чудом, которое она сама совершала, и, надо сказать, чудо это далеко не всегда доставалось ей легко. Попробуйте впервые в жизни сложить из еще так недавно знакомых букв сразу два таких трудных слова, как «съестные» и «припасы». У Шурки поначалу получалось «Съестные папиросы». Нет, у нее, конечно, хватало осторожности предварительно прочесть эту вывеску про себя, безмолвно шевеля губами, и только потом вслух, и она неприятно удивилась, с чего это этот чудак Егор вдруг прыснул. Ничего смешного. Это он потому смеется, что он деревенский. В деревне, конечно, таких папирос нету. В деревне вообще курят не папиросы, а самокрутки. А в городе, в Москве съестных папирос хоть завались. Были бы только деньги. Такие конфеты. Длинненькие такие. Одна половинка белая, вроде как бумажный мундштук, другая — коричневая, вроде как табак. Съестные папиросы и есть. Очень вкусно. Сама прошлой пасхой едала. Ужас как жалко было их есть! Целых два дня она их только чуточку посасывала, а потом, в минуту слабости, не удержалась и съела. По сей день жалко.

Или, скажем, взять такое слово, как «конфекцион». Язык сломаешь. Главное, непонятно, что такое. Даже Егору.

Шурка была не по чину самолюбива, чуть что — вспыхивала как пакля, пыхтела, злилась, дулась, и это еще больше забавляло Антошина. Но так как Шурка была не только самолюбива, но и совсем не глупа, то она после третьей трудной вывески сделала над собой усилие, переломила себя и стала смеяться над каждой своей промашкой вместе с Антошиным, даже чуть-чуть его упреждая.

Быстрый переход