Лэнгли достаточно наговорил миссис Робайло, чтобы подвигнуть ее приготовить его меню, состоявшее из устриц в половинках раковин, щавелевого супа и мяса, запеченного в духовке с картофельным суфле и зеленым горошком. А еще он спустился в подвал за белым и за красным вином. Однако щебетавшая до того Пердита Спенс разом умолкла, когда Джулия, подав первые два блюда, поставила мясо и села с нами за стол. Я услышал, как скрипнул под Джулией стул, как она деликатно кашлянула и, показалось, даже ее почтительную улыбку.
После долгого молчания Пердита Спенс проговорила:
— Как это ново, Лэнгли, впрягать в работу гостей. Где ж тогда мой фартук?
Лэнгли: Джулия не гостья.
Мисс Пердита Спенс: Вот как?
Лэнгли: Когда она подает, она прислуга. Когда же сидит, она возлюбленная Гомера.
— Своего рода гибридная ситуация, — говорю я, разъясняя положение вещей.
Повисло молчание. Я не слышал, чтобы кто-нибудь даже вина отпил.
— И в конце концов, — сказал Лэнгли, — отличительные признаки человека — штука загадочная. Можем ли мы быть уверены хотя бы в том, что существует нечто, именуемое «собственное я»?
Заключительная речь мисс Пердиты Спенс, обращенная к одному лишь Лэнгли, единственной персоне в комнате, достаточно, по ее оценке, высокопоставленной, чтобы удостоиться узнать ее мнение, оказалась и вправду весьма интересной. Не было и тени обиды, какую следовало бы ожидать от девушки ее класса, оказавшейся за одним столом с прислугой. Она сказала (а я после стольких лет способен лишь пересказать это своими словами), что, учитывая ущербное состояние братца Гомера, она понимает его стремление попользоваться любой подвернувшейся под руку бедняжкой. Однако усаживать это самое существо за обеденный стол — это сродни неучтивости какого-нибудь паши, которому мало обладать властью, так ему еще и надо ее продемонстрировать. Вот она, эта женщина-иммигрантка, которой пришлось покориться его воле из страха потерять работу, уселась за стол, за которым ей явно неловко, чтобы выставить напоказ свое полное раболепие.
— Женщина не ручная обезьянка, — заявила мисс Спенс, — и, если уж ее, к ее стыду, используют, так пусть это происходит в темноте, где ее рыдания не слышны никому, кроме насильника.
— Я провожу тебя домой, — сказал Лэнгли.
Так что ужин был оставлен нам с моей возлюбленной. Джулия положила мне всякой всячины на тарелку и сама уселась рядом со мной. Не было сказано ни слова: мы знали, что должны делать. Под надзором миссис Робайло, время от времени заглядывавшей с кухни и застывавшей в дверях, не сводя с нас глаз, мы продолжали есть за четверых.
Я понятия не имел, о чем думала Джулия. Уверен, она уловила смысл критического выпада мисс Спенс, но я чувствовал ее безразличие, словно бы ей, Джулии, и дела нет до того, что наговорила эта незнакомка. Она уплетала ужин с таким же смаком, с каким прибирала дом или предавалась любви, наполнила мой бокал вином, а потом и свой, положила мне еще кусок мяса, а потом пополнила и свою тарелку.
И вот вам последовательность возникавших у меня мыслей, я помню их совершенно четко. Я вспомнил, как Джулия незваной заявилась ко мне в спальню в тот день вечером, когда я попросил разрешения ощупать ее лицо. Ничего такого я не имел в виду, просто хотелось иметь сведения. Мне нравилось представлять, как выглядят люди вокруг меня. Я ощупал ее челюсть (она оказалась большой), широкий рот с пухлыми губами, маленькие уши, слегка приплюснутый нос и лоб — широкий, с высокой линией волос. И в ту самую ночь она скользнула ко мне в постель и затаилась.
Была ли Пердита Спенс права — в том, что эта девушка-иммигрантка ради сохранения места просто-напросто отзывалась на то, что сама же полагала требованиями хозяина? Лэнгли в это не верил: он видел, как напориста эта горничная, сумевшая в относительно короткий срок прибрать к рукам домашнее хозяйство и разделить ложе с его братом. |