«Дорогие товарищи! Сам писать не могу, диктую товарищу. Наверное, больше мне вас не увидеть, поэтому хочу, чтобы вы знали о том, что мне пришлось здесь перенести. Когда меня брали, полицейские отбили почку и селезенку, изуродовали лицо: жандарм прижал мою голову сапогом к мостовой, и я сейчас почти не говорю — выбиты зубы и, наверное, вытек глаз. Врача не пускают, а из глаза каплет гной с кровью, и веко не поднимается, а если пытаюсь поднять, то голова мутнится и тошню сукровицей и желчью. Дорогие товарищи, они меня таскали на допросы и там били по больному глазу, и я падал обморочный, но они обливали меня водой и все время спрашивали: „где Дзержинский“. Я не сказал им ничего и поэтому умру спокойно. Они пугают меня: „Мы все равно узнаем и арестуем его, а в партии скажем, что это ты донес“. Я боюсь, что вы поверите им, решите, что сломился, не выдержал. Дорогой Юзеф, когда я умру, защити мое имя. Они узнали про то, что я вместе с тобой, Якубом и Красным участвовал в налете на „архангелов“, а потом громил бандитов из „национальной демократии“. Они знают про съезд русских и что ты туда едешь. Откуда они могут про это знать? Мне очень страшно умирать, но я лучше сам распоряжусь собой, чем доставлять им радость смотреть на мои мучения. Дорогие товарищи, мне страшно и больно, все время тошнит, но я не жалею, что так случилось, потому что лучше жить мало, но жить, чем тлеть долго. Отомстите за меня. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Казимеж Грушовский».
Дзержинский застонал, жалобно крикнул что-то несвязное…
— Феликс Эдмундович, Феликс Эдмундович, что с вами?
Дзержинский вскинулся с кресла, понял: был в забытьи, пока ждал ротмистра охранки Турчанинова на конспиративной квартире у Шиманьского.
Турчанинов стоял над ним бледный, нахохлившийся, в штатском костюме:
— Плохие сны?
Дзержинский потер лицо сухими, горячими ладонями, ощутил подушечками пальцев бегающую упругость глазных яблок под набрякшими от бессонницы веками, потянулся хрустко, пригласил Турчанинова садиться.
— Давно пришли, Андрей Егорович?
— Только что.
— Дверь сами открыли?
— Да.
— Ну, как с нашим делом?
— Плохо. — Турчанинов достал пачку «Краузо», размял папиросу, закурил, ахающе затянулся. — Франека Кухальского административно вышлют, он свернул с ума, не опасен теперь, но Казимеж…
— Виселица?
— Какая разница — петля или расстрел?
— Это точно?
— Суда не было… Тем не менее все предрешено… Министр Дурново требует, чтобы порядок был наведен в самые короткие сроки.
— Мы должны спасти Казимежа.
— Это сверх моих сил, Феликс Эдмундович. Мне было очень трудно с Франеком, я чудом провел ему высылку, а Казимеж не только ваш курьер: его дело вяжут с разгромом на Тамке и с перестрелкой на складе литературы — сие не прощается в нашем ведомстве.
— Казимежу восемнадцать, он несовершеннолетний, Андрей Егорович.
Турчанинов пожал плечами:
— Не довод. Северная столица требует устрашающих акций по отношению к левым группам.
— Ко всем?
— К социал-демократам. После декабрьского восстания выделяют большевистскую фракцию.
— Социалистов-революционеров «левыми» не считают?
— У нас полагают, что ни социалисты Пилсудского, ни эсеры Чернова не имеют такой надежной опоры в рабочей среде, как вы… После восстания в Москве, Лодзи, Чите и на «Потемкине» в фокусе внимания оказались ленинцы, Феликс Эдмундович, именно ленинцы… Посему санкционирована безнаказанность… Право, я бессилен помочь вам с делом Казимежа. |