А мне еще и по проходным придется побегать, на Пантелеймоновской прекрасный двор, любой пинкертон отстанет».
Поднял голову, снял очки, начал ловить языком снег: пушинки были мягкие, мгновенный холод сменялся теплом.
«А все равно Россия! — Радость поднялась в нем неожиданно. — Все равно дома!»
На конспиративной квартире его встретила дочь хозяйки, приложила палец к губам:
— Тише, товарищ Петров, тише, там какой-то тип пришел, по виду явный барин, но назвал пароль… Посмотрите в скважину — не шпик ли.
Ленин на цыпочках прошел к двери, опустился на колени: у стола, просматривая газету, сидел член ЦК Румянцев — борода расчесана у парикмахера, костюм серый, в искорку; квадратный галстук, высокий, по последнему венскому фасону, воротничок.
Ленин поднялся, шепнул девушке: «Наш», распахнул дверь.
— Дозвольте, хозяин-барин?
Румянцев вздрогнул; не поздоровался даже, выпалил:
— Вас начали искать, Владимир Ильич!
— «Начали»? Мне сдается, не прекращали. Что нового, рассказывайте.
— Нет, вы поймите: «Новая жизнь» блокирована филерами, за Красиным и Литвиновым топают постоянно, я с трудом оторвался.
— Но оторвались же. — Ленин начал раздражаться. — Вы ждали, что нас будут встречать цветами?
— Владимир Ильич, ночью арестовали Лесневского…
Лицо Ленина сразу же изменилось, обозначились морщины.
— Ему уже предъявлено обвинение?
— Да.
— Надо немедленно добиться его освобождения.
— Подскажите как? — ответил Румянцев хмуро. — Залог полиция отказалась принять, они, видимо, будут готовить процесс… Вообще по нынешней обстановке следовало бы вам чуть смягчить тон выступлений…
Ленин изумился:
— Что значит смягчить? Я не совсем вас понимаю. Исключить определения вроде «разлагающееся самодержавие»? «Черносотенцы»? «Министр-клоун»? Тогда рабочие вывезут нас на тачке, и правильно поступят. Смягчают дипломаты. А мы не дипломаты, мы — партия класса, нам следует обнажать существо вопроса, мы обязаны говорить всё обо всем.
— Вы не оставляете ни малейшего шанса на то, чтобы сговориться.
— А вы видите хоть проблеск желания, чтобы сговориться? Я готов кардинальным образом пересмотреть свой стиль, если увижу хоть малейшую надежду на мирное решение вопроса. Где эта надежда? Лесневского посадили, наши газеты запрещают, вожди партии живут нелегально, от филеров по проходным, словно зайцы, бегают. Я уж не говорю о двенадцатичасовом рабочем дне, о нищете мужика — что-нибудь делается, чтобы изменить положенно народа? Разогнали бюрократов? Посадили на скамью подсудимых расстрельщика Дубасова? Побойтесь бога, товарищ Румянцев, о какой надежде вы говорите?! Неужели вы и впрямь думаете, что Витте и Трепов намерены сговариваться с нами?! Они нас и в расчет не берут! Они наивно полагают, что комбинации в кабинете спасут положение, они совершенно игнорируют народ, сто пятьдесят миллионов, они играют в политику, а ее, политику-то, делать надо, убежденно, трезво, опираясь на интересы того нового, что определяет общество. Впрочем, что это я… Так… Лесневский сидел до этого?
— Нет.
— Ай-яй-яй. Бедняга. Не развалится?
— Трудно сказать.
— Его обвиняют именно в том, что он меня напечатал?
— Да.
— Значит, коли я приду в полицию, его освободят?
— Если вы придете в полицию — вас укокошат.
— Ну уж так сразу и укокошат…
— Не знай я вас, подумал бы: кокетничает Ленин. |