Рачковский долго присматривался к народовольцам, проникся к ним особого рода симпатией
— так сентиментальные дети любуются цветком, прежде чем сорвать его; пытался заагентурить некоторых, как казалось ему, мягких, мечтателей, сгоравших от безденежья в сухой чахотке; убедился — безнадежно, и куда только мягкость девается, ежик, а не человек, чуть ли не на хвост (по-змеиному) становились; на депеши из Петербурга, в коих требовалось незамедлительно прислать план, утвердить смету, заполнить формуляры, представить отчетность, не отвечал; думал.
И, не запрашивая департамент, зная заранее, что оттуда немедленно затормозят, предложат еще раз обсудить, продумать возможные последствия, да как посмотрит Версаль, да что скажут в Женеве, словом, зарубят живое дело на корню, решил действовать на свой страх и риск — или пан, или пропал.
И ударил, точно вычислив больное место народовольцев: ощущение безопасности, беззаботность. Типография не охранялась, дежурных в помещении не было, поэтому Петр Иванович с тремя помощниками легко проник туда, перебил станки, сжег запас литературы, а все шрифты, забрав их в два мешка, рассыпал по женевским улицам.
Рачковский полагал, что шок будет столь сильным, ощущение царизма сделается столь близким, а угроза возмездия — повсеместной, что народовольцы начнут метаться, возобладают обычные российские эмигрантские дискуссии и свары, печатное дело, таким образом, станет.
Однако народовольцы восстановили типографию и вновь начали печатать свою нелегальщину.
Рачковский ударил еще раз, обговорив заранее свою акцию с местными властями: «Неужели вы станете и впредь поддерживать анархистов? Неужели Верховенские из „Бесов“ не страшны вам? Неужели не боитесь российской бунтарской заразы?!»
Власти не сказали ни да ни нет. Того только и ждал Рачковский. Восстановленную типографию он разгромил второй раз, еще более жестоко и безжалостно, чем в первый.
В среде народовольцев начались жаркие споры: как жить дальше?
Голоса разделились: кое-кто стал говорить о необходимости дискуссии с властью: «надо искать хоть какие-то мосты».
На этой позиции стоял и Лев Тихомиров, один из самых ярких революционеров «Народной воли».
Рачковский понял: главный удар надобно нанести именно по Тихомирову, но удар этот должен быть особым.
Более пяти лет Петр Иванович подкрадывался к Тихомирову, разминал его, трогал со всех сторон, подводил своих людей; победил; Лев Тихомиров шарахнулся из террора в неожиданное: «Видимо, русский народ
— особый, в нем главная идея — идея самодержавная, идея личного властвования верховного вождя; следовательно, вопрос упирается в уровень просвещенности самодержца».
Петр Иванович на посулы не скупился: «Да, господи, дорогой мой, неужели вы думаете, что мы не видим все наши прорехи?! Неужели мы не понимаем — в чем-то даже лучше вас, — сколь тяжек грех нашего абсолютистского аппарата перед державою?! Но ведь какой-то прогресс есть?! Не спорьте, есть! Разве были возможны такие публикации, которые появляются в современной русской печати, при Николае Первом? Разве можно было представить себе, что критика обретет функции общественные открытые?! Разве можно было допустить даже мысль, что скорбный ум России — Николай Гаврилович Чернышевский — будет возвращен из ссылки? Сколько десятилетий прошло, прежде чем безвинные друзья декабристов вернулись домой, а ведь Николай Гаврилович звал к топору! Вместе надобно работать во имя обновления России, вместе помогать нашему больному народу, испорченному многовековым рабством, выходить к барьеру свободы! Работа эта трудная, аккуратная, один неверный шаг, и обвалимся в пугачевщину, тогда ваши головы полетят первыми, слепой бунт бар не терпит, разбора в том, кто за кого, не будет!»
Тихомиров вернулся в Россию и такое понес на «Народную волю», что и друзья его по партии, и враги из департамента полиции только диву давались. |