И снова Кулябко оказался прав, потому что Богров спросил:
— Я увижу их перед началом дела?
— Вы увидите их потом, Дима, когда сможете убежать сюда… После акта… Я спрашивал вас, готовы ли вы на смерть во имя нашего дела… Человек, который совершит работу, обязан остаться живым, и вы это прекрасно понимаете… Каждому движению нужно живое знамя… Скажите, Дима, вам хочется славы? Погодите, не торопитесь отвечать мне, я очень боюсь услыхать ложь, я боюсь ощутить неискренность… Скажите мне, обдумавши вопрос, ответьте честно, испепеляюще честно, как и надлежит говорить революционеру-террористу…
Богров кашлянул, чувствуя в себе остро вспыхнувший страх. «Меня затягивает, — понял он, — этот человек может погрузить в такую пучину, откуда уж выхода не будет; такой убьет, узнай про меня правду, у него порою глаза останавливаются, как у маньяка».
Но помимо его воли, словно бы кто-то другой, очень маленький и слабый, неуверенный в себе, быстрый, как зверек, алчущий ласки человека, у которого большая и сильная рука, ответил:
— Я не стану лгать, Николай Яковлевич, я испытываю ужас перед разверзшимся молчанием могилы, перед вечной недвижностью, перед крышкой гроба и гвоздями, которые проржавеют, покроются черной теплой плесенью… Да, я боюсь этого, а потому уповаю на память, которая вечна… На память поколений по тем, кто отдает себя на алтарь революции… На ее кровавый, ужасный алтарь… Но я не могу и не хочу быть слепою пешкой в руках неведомых мне мастеров борьбы, против этого восстает мое существо; я готов на все, но в союзе равных.
— Сколько времени вы еще думаете пробыть в Ницце?
— Я изнываю здесь от тоски и одиночества.
— Научитесь отвечать на вопрос однозначно, Дима. Итак, сколько времени вы можете прожить здесь?
— Сколько потребно делу.
— Хорошо, этот ответ меня устраивает.
Щеколдин снова разлил по рюмкам, выпил не чокаясь; потер лицо, улыбнулся своей внезапной, располагающей улыбкой:
— Мне пора. Пейте, Дима. Пейте. Вы весь издерганный, выпить как следует — единственный способ прийти в себя…
… Наутро Богров отправил телеграмму в Петербург, Коттену, попросил срочно выслать сто пятьдесят рублей золотом, о проигрыше в казино не писал, но объяснил срочную потребность в средствах делом.
В тот же день фон Коттен поручил деньги ему отправить.
Он, однако, их не востребовал, через два месяца они вернулись в петербургскую охранку.
Беляев и Курлов отошли от стола, уставленного довольно скромными яствами (британцы всегда скупердяйничали, особенно коли было загодя известно, что не пожалует никто из членов августейшей фамилии; правда, было вдосталь прекрасного эля и джина), устроились возле широкого окна и, обсмотрев друга друга наново, одновременно рассмеялись.
— Кто начнет? — спросил Курлов. — Готов отвечать за моих волынщиков, я в курсе страхового вопроса.
— Ах, да при чем здесь страховой вопрос? — сказал Беляев. — Я что-то не возьму в толк, куда вообще дело идет, Павел Григорьевич?
— То есть как это так «куда»? — удивился Курлов. — По обычному нашему пути, милый Дмитрий Георгиевич, в никуда, коли не к полнейшему бардаку!
— За такие слова ваши молодчики в околоток заберу1'
— Они у меня знают, кого брать, а кому благодарность принесть за скорбь и боль по государеву делу-Давайте — от души, выкладывайте…
— Ах, милый Павел Григорьевич, когда шеф российских жандармов предлагает высказываться от души, сразу начинаешь вспоминать знакомых по Восточной Сибири, кто — в случае чего — на службу пристроит в тамошнем акцизе… — Беляев поманил лакея, кивнул на рюмку, тот сразу же подлетел с джином, наполнил высокий стакан, принес льда, лимона с содовой, намешал пойла, отпорхнул столь же бесшумно, как и приблизился. |