На вопрос местных налетчиков, кто там живет, русский (явно не связанный с анархистами, скорее, наоборот, представляющий секретную службу, хотя прямых доказательств тому нет) ответил, что имение «вроде бы принадлежит родственнику опального русского премьера, он там хранит дивиденды и золото». На вопрос главы налетчиков (кличка «Буттерброт»), какова гарантия, что удастся спокойно уйти через границу после рейда, русский ответил, что это «не вопрос, все будет подготовлено заранее, пограничная стража получит указ, при условии, что в поместье будут оставлены „улики“, наводящие след русской полиции на революционеров, которые давно намереваются покончить русского премьера и его близких, а также взять на экспроприацию их сейф».
Пограничной стражей ведал Курлов…
С этими-то двумя материалами жена полковника, Мария Петровна фон Бок, урожденная Столыпина, срочно, первым же экспрессом, отправилась в Россию.
Отец вернулся из поместья в Петербург, готовясь к поездке в Киев; дочери обрадовался — любил очень, считая, что род продолжает дочь, а не сын; прочитал оба сообщения, пожал плечами:
— Это верно, что государь навязал мне своего Курлова, но в последнее время, сдается, генерал начал вести себя более лояльно…
Мария Петровна поразилась той перемене, которая произошла с папа; лицо его, несмотря на жесткие, волевые привычные черты, смягчилось изнутри; вокруг глаз прибавилось скорбных морщинок; словно бы он преступил какую-то грань, и, хотя до пятидесятилетия еще оставался год, весь облик отца был отмечен печатью возраста, чего зимою не было еще.
Мария Петровна хотела было сказать, что милый папа выдает желаемое за действительное, что доброта его погубит, что она слышит у себя за спиною шушуканья и на нее теперь с интересом смотрят, без прежнего пресмыкательства, а у нас интересуются более всего смертью, что интересней казни есть в нашей скупой на зрелища жизни?!
Однако ничего этого не сказала, язык не повернулся, только совсем по-детски произнесла:
— Папочка, пожалуйста, милый, убери от себя этого несносного Курлова!
Столыпин погладил дочь по лицу:
— Солнышко мое, ты понимаешь, что я живу со связанными за спиною руками? Или не понимаешь? Неужели ты, мой маленький, не видишь: все, что мне удалось сделать, я сделал не благодаря поддержке сверху, но вопреки?
— Но почему, папенька, почему же?!
— Потому что мы такая страна… Прекрасная, несчастная страна… Все, что я смог для нее сделать, сделал. Пусть теперь сильные и трезвые придут мне в помощь; коли нет — погибла держава… А судя по всему, их пускать не хотят…
— Кто? Враги?
Столыпин вздохнул и ответил горько:
— Если бы, доченька, если бы…
— Ну так надо же действовать, папенька, надо что-то предпринять!
— Что? — тихо спросил Столыпин. — Подскажи, Машенька. Что? Я бы и рад предпринять, но не знаю, что именно. А уж про то, как это сделать, и говорить нечего… Мы живем в вате, и я страшусь ныне читать зарубежны эмигрантские газеты…
Он снова вспомнил слова дочери, ее неожиданный визит, приехавши в Киев, после торжественной встречи на перроне, когда укатила августейшая семья в сопровождении генерал-губернатора Трепова, дворцового коменданта Дедюлина, начальника личной охраны Спиридовича, а его, премьера, никто никуда не пригласил, он остался один, совсем один на перроне и вышел на привокзальную площадь, откуда народ валом валил следом за царским эскортом, и обратился к извозчику:
— Милейший, вы меня в город отвезете?
Тот почесал кончик потного носа широкой ладонью и ответил вопросом:
— А сколь уплатишь?
Испытывая какое-то странное чувство освобождения от того, что душно тяготило его все последнее время, — все ж таки определенность она и есть определенность, — Столыпин улыбнулся:
— Сколь скажешь — столь и уплачу. |