Изменить размер шрифта - +

— Конечно, папа, я дам тебе деньги. Но жалованье будет только на следующей неделе.

Отец улыбнулся.

— Спасибо, сынок. Спасибо. Я верну их, как только все уладится. Это всего лишь временное затруднение.

Омово тоже улыбнулся. Отец хотел еще что-то сказать, но передумал и только спросил:

— Братья тебе пишут?

Омово кивнул. Отец потупил взгляд, а потом вскинул голову и втянул воздух сквозь зубы, как будто от внезапной физической боли.

— Мне они тоже пишут, — сказал он слабым, усталым голосом, а потом резко поднялся со стула и вышел из комнаты. Дверь тихо закрылась за ним. В полном недоумении Омово проводил его взглядом.

Печальные мысли носились в его смятенной голове, словно расшалившиеся дети.

 

Глава девятнадцатая

 

Он сидел перед чистым холстом. Белизна нетронутой поверхности его пугала, он размышлял, чем ее заполнить. В сумеречном свете комнаты эта белизна казалась матовой и напоминала отверстие в стене, через которое виднелся клочок ясного неба. Омово размышлял над чистым холстом. Его руки были скованы, неподвижны, а мысль стремилась быть такой же светлой, как холст.

Он хлопнул себя ладонью по бедру — москит каким-то образом умудрился укусить его через комбинезон. Он подумал: «Надо бы перебраться в другое место. Теперь сюда налетят москиты и станут жиреть на моей крови». Он хлопнул ладонью по шее и ощупал это место пальцами, чтобы проверить, убил он москита или нет; оказалось, москит улетел. Еще несколько москитов зловеще жужжали над самым его ухом, но он решил не обращать на них внимания.

Омово вглядывался в чистый холст. Ему хотелось изобразить на нем что-то значительное, бередящее душу, но пока он внутренне не созрел для этого. Он живо ощущал рождающиеся в его сознании образы и знал, что в свое время они воплотятся в холсте точно так же, как те самые волнистые линии, непроизвольно излившиеся на бумагу в детстве; это произойдет тогда, когда пейзаж, изображаемый им на холсте, в точности совпадет с пейзажем, рожденным его воображением. Он сидел перед чистым холстом в томительном ожидании и чувствовал себя глубоко несчастным. Его преследовали сомнения и страх; на память вдруг пришли слова, сказанные когда-то очень давно Окуром. Держа в руках луковицу, — он что-то готовил, — Окур сказал: «Посмотри на эту луковицу. Сейчас я буду снимать с нее чешуйки слой за слоем. Чешуек много, и можно подумать, будто внутри луковицы что-то спрятано. Но там ничего нет. Только состоящая из тех же чешуек сердцевина. Понимаешь, внутри нет ничего. Ты же сам видишь». Лицо Окура блестело от пота. Омово промолчал. Ему нечего было ответить.

Он все еще смотрел на чистый холст, сознавая, что, хотя его глаза устремлены к холсту, ум работает автономно. Он недоумевал, почему Окур тогда завел этот разговор и почему сделал акцент именно на слове «ничего». Видимо, неспроста. Может быть, в том, что Умэ и Окур ушли из дома, виновато это самое «ничего». Может быть, их испугали масштабы этого «ничего». А может быть, существует разновидность этого «ничего», которая объясняет презрение Деле ко всему африканскому; которая толкает Окоро в омут выдуманных страстей, лишь бы заглушить голос своей израненной души; которая побуждает Омово изображать на картинах и рисунках именно то, что он изображает, которая привела к гибели прелестную девочку, чей труп таинственным образом исчез; которая косвенно виновна в смерти его матери, а также в постепенной деградации — и не только отца, — во всеобщей деградации, темноте и растлении, охвативших общество, в которых оно дрейфует. Может быть, все это разновидности огромного, неуловимого для глаза, страшного «ничего», изрыгающего поток мерзкого зла в окружающий мир.

Мозг Омово работал стремительно, рывками, интуитивно нащупывая и теряя ход мысли, подхватывая ее обрывки, мучительно копаясь в памяти и потом оказываясь перед невозможностью выразить словами внезапно возникшие сложные ассоциации.

Быстрый переход