— На следующий год мне стукнет шестьдесят, — сказал Панос, — какое это наслаждение, становиться старым.
Белое вино оказалось славным и терпким на вкус, и, подняв стакан, Панос произнес тост дня:
— За то, чтобы все это закончилось, и чтобы мы смогли в один прекрасный день проснуться на прежнем, забытом Кипре — как в Зазеркалье.
В каком-то смысле, он пил за умирающую привязанность, которой воскреснуть уже не суждено — за одну из тех ярких грез о бессмертной дружбе, в которые до сих пор верят школьники, о дружбе между Англией и Грецией, всегда бывших родными по духу.
Сколь бессмысленны такого рода бредни с точки зрения политиков, и сколь они необходимы молодым растущим нациям!
— Знаешь, — тихо сказал Панос, — я получил письмо с угрозами от ЭОКА — письмо второй степени.
— Что ты имеешь в виду — письмо второй степени?
— Есть разные виды таких писем. Сперва приходит просто письмо-предупреждение. Потом — письмо с нарисованным черным кинжалом, это и есть окончательный, так сказать, приговор — конверт с вложенным в него лезвием бритвы. Вот именно такой конверт я и получил, должно быть, кто-то из моих учеников решил отыграться и пытается меня напугать.
— Да в чем они могут тебя обвинить?
Панос налил себе еще стакан вина и долго смотрел, как дымок от его сигареты тихо тает в воздухе. Отсутствующий взгляд, в глазах отсвет улыбки, словно он вспомнил то первое чувство, что охватило нас при виде Клепини и его усеянных мириадами цветочных звездочек полян.
— Дорогой ты мой, ну откуда мне знать? В подобных ситуациях всяк доносит на ближнего своего. А мне скрывать нечего.
— Может, это из-за того, что я у тебя жил — хотя я ведь и был-то у тебя всего один раз с тех пор, как заварилась эта каша.
— Я знаю. Я догадался почему, и я тебе за это благодарен.
— Тогда почему сегодня ты решил сюда со мной поехать?
Он встал и принялся отряхивать следы мела с рукава пиджака. Потом глубоко вздохнул.
— Потому что хотел поехать. Жизнь и без того стала невыносимой из-за всех этих забастовок, и штрафов, и комендантского часа; а если еще и подчиняться всему, чего требуют экстремисты, она и вовсе потеряет всякий смысл. А кроме того, я всего лишь один из тех людей — а их не один десяток, — которые получали такого рода письма, и с ними пока ничего не случилось.
— Но я правительственный чиновник.
— Да, ты правительственный чиновник.
— Они могут подумать, что ты мой информатор.
— Да что я такого знаю? Ничего. Это правда, что я настроен несколько менее патриотично, чем большинство здешних греков, хотя я верю в то, что Эносис — дело стоящее, и в один прекрасный день так оно все и выйдет; в конце концов, я грек, а Кипр — такая же Греция как… как Вуни. Но я, естественно, не могу принять насилия, хотя и понимаю, что таким способом Эносиса можно добиться куда скорее, чем вежливыми разговорами.
— Что ты имеешь в виду?
Теперь он вытянулся на плоском камне, лицом вниз, и раскинул руки, так что его пальцы скрылись в густой поросли анемонов.
— О, господи! — сказал он. — Я же давал себе сегодня слово не говорить о политике. Но ты иногда задаешь такие детские вопросы. Ты что, сам не понимаешь? Сперва не было никакой кипрской проблемы. Потом было несколько взрывов, и вы признали, что проблема есть, но что решить ее никак невозможно. Еще несколько взрывов. Тут вы согласились подумать и попытаться ее решить, но на самом деле только усугубили ее как могли. А тем временем ЭОКА убедилась, что несколько вовремя брошенных бомб вполне в состоянии переменить ваше непоколебимое "никогда" на "когда-нибудь"; и теперь они чувствуют себя вправе выбивать из вас ответ на вопрос "когда?". |