Изменить размер шрифта - +
Улыбнулся и сказал:

 

– Сидеть вообще неправильно.

 

Он посмотрел на Марину, и улыбка стала оскалом. Виталик спросил:

 

– Хочешь сама разок врезать?

 

– Нет, – сказала Марина с омерзением и поспешно – чтобы не согласиться.

 

Виталик кивнул и стал ногой старательно, будто рисуя на песке, раскладывать неподвижного плешивого по полу. Зачем, Марина не поняла, а Виталик, убедившись, что плешивый застыл в позе расслабленной морской звезды, с разведенными конечностями, хэкнув, пнул гада в пах. Марина вздрогнула, плешивый всхлипнул и медленно, ноя почти ультразвуком, свернулся в кучку.

 

– Пошли, – сказал Виталик.

 

Вздохнул, шагнул к Марине, взял ее за плечи – она крупно вздрогнула – и бережно поднял на ноги. Чужие совсем ноги. Помыться, срочно, подумала Марина.

 

– Сахар берем? – спросил Виталик деловито, выщипнул немножко соли из рассыпанной на газете кучки и забросил пару крупинок в рот.

 

Марина посмотрела на него, пытаясь выдавить из головы строчку про щепотку соли и не думать о том, как эта строчка звучит на самом деле. Если послушать, пойму ведь. Не дай бог.

 

– Как хочешь, – ответила она равнодушно.

 

Заплакала она только вечером, когда Виталик побежал по магазинам. Марина, заперев дверь и трижды проверив, что дверь заперлась, разделась, с отвращением осмотрела себя и убедилась, что синяков на лице и ниже колен, кажется, не будет, а припухшая скула и разбитая губа легко маскируются косметикой. Короткую юбку она к директору все равно надевать не собиралась.

 

А дверь отныне запирала. Всегда.

 

 

 

 

3. За портретом

 

 

В школе, которую окончила Марина, директором был Василий Мефодьевич, маленький лысый мариец с животиком, круглолицый, безбровый и незлой. Бояться его было невозможно, любить не за что. Приходилось жалеть. Он это очень ценил и напрашивался на сочувствие ко всем подряд, от третьеклашек до завучей с родителями. Ну и жил, говорят, припеваючи – завидная регулярность, с которой училки средних лет уходили в декрет или безвозвратно увольнялись, вроде бы объяснялась именно что проявленной безоглядно жалостью.

 

Фигура директора школы, которого все искренне и истово боятся, была, конечно, известна Марине, но воспринималась как абстракция типа одного из источников марксизма-ленинизма: точно есть такое, объясняется легко, понять невозможно. А придется.

 

Тамара Максимовна оказалась крепкой высокой дамой со впавшими глазами, сухой полуулыбкой и коротким перманентом. Перманент был сероватым, под цвет глаз, костюм директрисы тоже, как и туфли с темной пряжкой и на квадратном каблуке. Кожа была не сероватой, но песочный и сухой вариант не особо выбивался из гаммы. На стене кабинета висели два портрета, Андропова и Ушинского, и Тамара Максимовна жутковато походила на лицо, которое получилось бы из совмещения этих портретов.

 

Она встретила Марину в дверях, за локоток, обдав сладковатым запахом пудры и еще какой-то древней косметики, подвела и усадила в креслице, доброжелательно осмотрела, сразу, конечно, заметив неровности физиономии, – и при этом так ласково и неопределенно ворковала на низах, что Марине стало жутко. Почувствовала она себя Машенькой, которая шла-шла себе в счастливую сказку, да вот и пришла, а сказка страшная, про лес и ведьму в каменном доме. Тамара Максимовна на ведьму не походила совсем – скорее, на чуть переодетого петровского гренадера. Все равно было понятно, что захочет – сожрет. В полуприседе.

 

Пока, похоже, не хотела – и на том спасибо.

Быстрый переход