И все-таки отец Альфонс считал более подходящими и действенными занятия самобичеванием: несколько минут жестокого хлестания по спине, с его точки зрения, являлись наказанием гораздо более убедительным в глазах Всевышнего, чем долгие часы физического труда. С другой стороны, монахам не подобало нагружать себя теми же самыми мирскими делами, какими заняты остальные смертные, — для них предназначалась работа духовная, метафизическая, которая должна была наименьшим образом касаться телесной оболочки. Настоятель Альфонс утверждал, что, если монахам придется работать, как и мирянам, напрягая свое тело, тогда, следуя той же логике, вскоре они запросят отмены целибата, чтобы дать волю всем своим плотским побуждениям. Однако Аурелио смотрел на свои руки, не оскверненные трудом, приученные только доставлять ему запретное наслаждение, и против своей воли чувствовал себя абсолютно бесполезным. Молодому священнику казалось, что, если бы он мог использовать свое разумение в более осязаемых делах, нежели созерцание, и в работе более конкретной, нежели молитва, ему, возможно, пришлось бы реже прибегать к исполнению тех ночных рукотворных деяний, которые наполняли его чувством вины. Аурелио думал о монахах из аббатства Сен-Галль и из монастыря Солиньяк, основанного святым Элитием, знаменитым ювелиром VII века, и об их прославленных произведениях — ковчежцах, созданных своими руками, и не мог себе представить, чтобы их чудесных мастеров, пришедших к служению Богу через труд, обременяло хоть одно недоброе помышление или же деяние. В конце концов, говорил себе Аурелио, сам Господь трудился столь прилежно во время шести первых дней творения, что позволил себе лишь один день отдыха, чтобы полюбоваться на работу. Так имел ли Аурелио право присваивать себе все семь дней недели, чтобы любоваться на Божье творение? Юноша размышлял о достославных мастерских в этих монастырях и о монахах-miniatores с кисточками в руках — иллюстраторах книг, созданных переписчиками, о scriptores, молодых помощниках премудрых antiquarii, владевших пером с мастерством каллиграфов, и о благородном труде rubricatores — размышлял и не мог понять, почему его собратья по монастырю, не занимаясь ничем, чувствуют себя настолько хорошо. Или же, если воспользоваться их собственной формулировкой, не занимаясь ничем, кроме размышлений о божественном. Быть может, монахи перестанут чувствовать полную правоту, втайне приводя в монастырь детей ради удовлетворения своих плотских аппетитов, если станут прилагать физические усилия к тому, чтобы добывать хлеб в поте лица своего. Как всегда, когда размышления начинали ему докучать, Аурелио схватил перо и бумагу и начал послание всегдашней формулой: Госпожа моя…
11
Герцогу де Шарни приходилось действовать с осторожностью и вести себя максимально осмотрительно. Он не обсуждал тайный план ни с кем, даже с собственным сыном, которого считал своей правой рукой. Герцог водил знакомство со многими — и очень хорошими — художниками, но никому из них не доверял настолько, чтобы полностью раскрыть карты. Он хорошо знал человеческую природу и понимал, что религия религией, но даже самый набожный из художников имеет свою цену. И герцог был готов ее заплатить. Однако вопрос был не только в деньгах. Такого рода тайную работу нельзя было просто купить за звонкую монету — здесь требовалась убежденность мастера, не считающего, что он изготовляет подделку, но, напротив, уверенного, что он помогает справедливости, свершает акт анонимного человеколюбия. Герцог понимал, что ему придется преодолеть не одно препятствие; для того чтобы реликвия оказалась достаточно ценной и правдоподобной, следовало устранить любые признаки, позволявшие распознать фальшивку. Малодостоверная легенда о том, что эдесский mandylion был порождением чуда, свершенного живым Иисусом, приложившим к лицу полотно, казалась герцогу версией слабой и недостаточно подтвержденной впоследствии — ведь в Евангелиях об этом даже не упоминается. |