Больше Кружок не собирался, хотя через некоторое время Ягуар стал называть Кружком свою небольшую шайку. В первую июньскую субботу взвод, рассыпавшись у ржавой ограды, смотрел, как псы из других взводов, важные и наглые, хлынули из ворот на Приморский проспект, сверкая формой, белизной кепи и новенькой кожей ранцев. Они смотрели, как псы толпятся на осыпающейся насыпи, спиной к шумному морю, ждут автобуса Мирафлорес – Кальяо; или идут по мостовой к Пальмовому проспекту, чтобы свернуть на проспект Прогресса (который, прорезая сады, входит в Лиму в районе Бреньи, а в конце широким изгибом спускается к Бельявисте и Кальяо); они смотрели, как псы уходят, а когда на влажном от тумана асфальте уже никого не было, все еще прижимали носы к решетке. Потом они услышали горн – второй завтрак – и молча побрели к корпусу, а бронзовый герой слепыми глазами глядел, как ликуют счастливчики и как тоскуют штрафники, исчезающие за углом свинцово-серых зданий.
В тот же день, выходя из столовой под томным взглядом ламы, они подрались в первый раз. «Я бы не спустил, Вальяно бы не спустил, и Кава, и Арроспиде, никто, он один сдрейфил. В конце концов, Ягуар не Бог, все пошло бы иначе, если б он ответил, дал бы ему, схватил камень или палку или хоть бросился бежать, только бы не дрожал, нельзя же так, честное слово». Они еще толпились на лестнице, и вдруг что-то случилось, и, перебирая ступеньки, двое покатились на траву. Однако они встали; тридцать пар глаз смотрели на них сверху, как с трибуны. Никто не двинулся, никто даже не понял, что же такое случилось, потому что Ягуар вдруг извернулся, как кошка, и ударил того прямо в лицо, без предупреждения, и навалился на него, и бил, и бил по голове, по спине, по лицу; кадеты смотрели, как мелькают его кулаки, и, кажется, совсем не слышали, как тот, другой, кричал: «Прости, Ягуар, я тебя нечаянно толкнул, честное слово, нечаянно». Он не должен был вставать на колени. Ни за что. И руки складывать, как мама на молитве или дети, когда первое причастие, как будто Ягуар – епископ или он исповедуется. Роспильоси говорит: «Как вспомню, прямо мурашки бегают, тьфу». Ягуар стоял и смотрел презрительно на коленопреклоненного мальчика, занеся кулак, словно снова собирался ударить прямо в бледное лицо. Остальные не двигались. «Смотреть противно, – сказал Ягуар. – Никакого достоинства. Холуй».
– Восемь тридцать, – говорит Гамбоа. – Осталось десять минут.
Все засопели, завозились, захлопали крышками парт. «Пойти покурить в умывалку», – думает Альберто, подписывая работу.
И вдруг бумажный шарик падает на парту, катится сантиметра два и останавливается у его локтя. Раньше чем взять шарик, он смотрит по сторонам. Потом поднимает взор: лейтенант улыбается ему. «Заметил?» – думает Альберто, опуская глаза; лейтенант говорит:
– Не дадите ли вы мне то, что упало на вашу парту? Ти-хо!
Альберто встает. Гамбоа, не глядя, берет бумажный шарик. Разворачивает его, поднимает листок, смотрит на свет. Он читает, а его взгляд, как кузнечик, скачет с листка на парты и снова на листок.
– Вы знаете, кадет, что тут написано? – спрашивает Гамбоа.
– Нет, сеньор лейтенант.
– Формулы, ни больше ни меньше. Что скажете? Вы знаете, кто вам преподнес подарок? Ваш ангел-хранитель. Как его фамилия?
– Не знаю, сеньор лейтенант.
– Идите на место и сдайте работу. – Гамбоа рвет листок и кладет клочки на кафедру. – Ангел-хранитель, – добавляет он, – может назвать себя. Даю тридцать секунд.
Кадеты переглядываются.
– Пятнадцать секунд, – говорит Гамбоа. – Я сказал: всего тридцать.
– Я, сеньор лейтенант, – говорит жалобный голос. |