Со всех сторон десятки глаз с ужасом смотрели на мотающуюся голову, на бледное, худое, всем знакомое лицо.
– Скорей, – говорил капитан. – Скорей. Гамбоа вырвал кадета у сержантов, взвалил его на
плечи и понесся вперед. Через несколько секунд он вырвался метров на десять.
– Кадеты! – крикнул капитан. – Остановите первую машину.
Кадеты кинулись на шоссе.
Капитан остался позади, с сержантами.
– Он из первой роты? – спросил капитан.
– Да, сеньор капитан, – сказал Песоа. – Из первого взвода.
– Имя?
– Рикардо Арана, сеньор капитан. – Песоа замялся и прибавил: – По прозвищу Холуй.
2
I
«Жаль бедную Худолайку, как она скулила вчера ночью. Я укутывал ее одеялом, а сверху накрывал подушкой, но куда там – воет на весь барак, да протяжно так, жалобно. А вдруг как завизжит, заскулит, точно давится криком, всех разбудила – вот ужас! В другой бы раз наплевать, а теперь все больно нервные стали, ругаются, грозятся: „Выгони ее, не то темную устроим", – еле отбрехался. К полуночи стало и впрямь невмоготу. Мне самому хотелось спать, а Худолайка все воет и воет. Несколько ребят встали с коек, взяли по ботинку и двинулись на меня. Не хватало только сцепиться со всем взводом, да еще теперь, когда и без того тошно. Я вышел с собакой на улицу и оставил ее посреди двора, потом обернулся – вижу, идет за мной. „Назад, – кричу, – зануда! Стой, где тебя оставили". Худолайка ковыляет следом, вся извивается, лапу больную поджала, жалко смотреть. Взял я ее на руки, понес к газону, положил на травку и почесал за ушами, вернулся в казарму, и на этот раз она осталась. Но спал я плохо, вернее, совсем не спал. Только начну засыпать, и вдруг – раз! – глаза сами собой открываются. Оказывается, это я про собаку думаю; к тому же я чихать начал, потому что во двор выходил босиком, пижама дырявая, а дул сильный ветер и, кажется, дождь накрапывал. Бедная, мерзнет там на улице, я-то знаю, как она любит тепло. Часто, бывало, слышу среди ночи, как она поднимает возню, когда я ворочаюсь и ее раскрываю. Вскочит, рассердится, схватит зубами одеяло и ворчит, натягивает на себя; или поднырнет безо всяких поближе к моим ногам, погреться.
Преданные твари эти собаки, лучше всяких там родных, это точно.
Вот Худолайка – дворняжка, сколько всяких кровей в ней намешано, а душа у нее все же есть. Так и не знаю, откуда она взялась. Скорее всего, забрела сюда сама. Проходила, наверное, мимо, забрела к нам, понравилось ей у нас, взяла да и осталась. Не помню, была она здесь до нас или нет. Может, она вообще тут родилась, в училище. Я ее сразу приметил, помню, она ходила в наш барак, еще когда нас крестили, – совсем маленькая тогда была. Сразу у нас освоилась. Войдет кто с четвертого – кинется под ноги и лает, укусить норовит. Собачонка была с характером: пнет ее кто-нибудь, а она снова лает, рвется в бой, зубы скалит, а зубки мелкие такие – молоденькая еще.
Теперь она уже выросла, больше трех лет ей, наверно, а для собаки это, пожалуй, немало. Собаки долго не живут, а особенно дворняжки, если они к тому же мало едят. Что-то не припомню, чтоб Худолайка досыта ела. Иногда я бросаю ей объедки, и тогда у нее пир. А траву она только жует, не глотает: высасывает сок, и все. Возьмет в пасть немного травы и целый час пережевывает, как индеец коку. И вечно торчала в нашем бараке, многие говорили, что у нее блохи, и гнали вон, но она всегда возвращалась, хоть сто раз ее прогони, а все равно уже через минуту дверь заскрипит и низко-низко, у самого пола, появляется хитрая мордочка. Нам нравилось, что она такая упрямая, и мы иногда впускали ее поиграть. |