|
Знакомый дуканщик в полутьме своей лавки ставил гирьки на медные чаши, сыпал рис, отвешивал чай. Перед ним, огромная, завивалась очередь. В ней терпеливо с кульками стояли бедняки в долгополых лохмотьях, служащие в черных пальто. Все ждали своей горсти риса, щепотки чая, следили за медными чашками. Рядом с прилавком, настороженный и зоркий, стоял с автоматом партиец. И Волкову показалось: в толпе мелькнули глаза Достагира, его накладные, подковой усы.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Они закусывали в ее номере купленными по дороге лепешками и ломтями теплого мяса, запивали горячим чаем, в который Волков налил красного вина.
— Хорошо… Замерзла… — говорила она, обжигаясь, поджимая под себя на кровати ноги в теплых носках. Волков утомленно вытягивал свои грязные, в невысохшей глине башмаки, пытался счистить с плеча известку.
— Я все думаю, все стараюсь себе объяснить, — сказала она. — Эти дни… Этот нынешний день… Вы меня в состоянии слушать?
Он смотрел на нее, желающую согреться, усталую, борющуюся со своей слабостью, чувствовал настойчивую энергию, исходящую от ее глаз, губ, белого лба, чуть нахмуренного у бровей.
— Эти лачуги, эти люди… Умирающая без хлеба семья… Мулла идет под пули… Эти дети, прошедшие ад… И я среди них с моей недавней московской жизнью… Мне всегда казалось, что я живу очень сложно, мучительно. У меня есть моя личная драма, моя боль. Так я думала. Но после сегодняшнего вся моя боль кажется такой выдумкой, почти постыдной…
— О какой боли вы говорите?
— Ну, я не знаю, у всякого есть своя боль, своя неудовлетворенность. У нас была очень благополучная, очень обеспеченная семья, пока папа был жив. Мы себе ни в чем не отказывали. Я с детства все это чувствовала, воспринимала как должное. А когда папа умер, все изменилось. Не сразу, а постепенно. Мама пошла работать билетершей в театр, потому что ничего иного не умела. Постепенно отпали знакомства, мы остались одни. Красивые вещи, окружавшие меня с детства, разбились, ушли из дома или обветшали. Я это переживала болезненно, как несправедливость. Скажу вам, когда я согласилась сюда поехать, я просто бежала из Москвы, от своей неприкаянности, от своего одиночества, как мне казалось. И что увидела? Что рядом с моими заботами есть другое, огромное, страшное, о котором и знать не знала, и вдруг обнаружилось. Будто кто*то сказал мне: «Смотри! Вот люди! Живут одновременно с тобой! Как живут?» И я смотрю и думаю: что мне делать? Утешать, согревать, целить? Отдать рубаху с тела, хлеб со стола? У меня чувство беспомощности перед их горем. Кадыр Ашна, Саид Исмаил, та дикторша телевидения, они знают, что делать. Это их народ, их собственная беда, и они хотят с ней покончить. Стреляют, агитируют, завозят муку и дрова. В них уверенность, ожесточенность, бодрость. Они надеются на новое общество, на будущий расцвет. Дай бог, чтоб все так и было. Но как же мне, мне быть, когда я вернусь в Москву, когда снова окажусь в нашей большой квартире, где много света, дорогой обветшалой мебели? Радоваться, что меня миновала беда? Что она не со мной, а с другими? Что стреляют где*то далеко, а не у меня под окном? И голодные люди в лохмотьях — не в моем подъезде? И операция с винтовками, мегафонами — не на моей улице? Но ведь, если подумать, все это так близко, так рядом, такая тонкая прозрачная пленка отделяет нас всех от недавнего прошлого, когда пол-России сгорело, когда пол-Родины в землю легло. Или все это готово опять повториться? Все эти бомбы, ракеты, вражда ахнут разом, обернутся кровью и ужасом? Неужели здесь, в Афганистане, это уже началось? Неужели все наши усилия, все наши надежды — все даром? И опять эта бойня, абсурд? Вы журналист, политик. Много ездили, видели, думаете постоянно об этом. Скажите, для чего мы живем?
Она смотрела потемневшими от страдания глазами, ждала, требовала немедленного, тут же, ответа, и он знал, что ответ существует, лишь в том случае стоило жить и работать, если этот ответ существует. |