|
Ставим ногу на лунный грунт, но, когда упадем бездыханно от хвори, от пули, от слабости на какой-нибудь чуждый утес, под какой-нибудь стылой звездой, над нами пронесут, как лучину, ту забытую робкую истину — об отчем пороге, о бабушке, о портрете отца.
— Может, ты боишься, Онучкин? Может, я зря тебя уговариваю? — Ступин, теряя терпение, засмеялся с металлической неприятной издевкой. — Может, ты труса празднуешь? Стрельбы боишься? Почувствовал, что обстановка в провинции обостряется, и, как сказать, потише местечка ищешь? В Спас-Клепиках и правда потише!
— Нет, — укоризненно ответил Онучкин, не впадая в ответное раздражение, а как бы жалея начальника за этот неправый упрек. — Нет, Александр Лукич, труса никогда я не праздновал. Нам и в Москве говорили: не на курорт, а в «горячую точку» едете. Кто не захотел, тот отказался. И здесь вы могли меня хорошо понять. Когда нам склад горючего подожгли и я из огня трактора выводил, плечо до волдырей себе сжег. И когда буровую на базу везли и нас по пути обстреляли, ранили мозамбикского мастера, я не отказался с буровыми в лес уходить, никакого труса не праздновал. А про Спас-Клепики вы зря говорите, что там спокойно. И слава богу, что там не стреляют.
— Да ты мне свою тоску*то не пой! Довольно мне тебя уговаривать! Правильно говоришь, не по путевке сюда приехал, а по заданию государства. Ты — государственный человек! Не ты лично контракт заключал, а в твоем лице государство! Ты здесь политику делаешь! Ты пойми, ты же государственный человек, Онучкин!
— Да что вы меня политграмоте учите, Александр Лукич! — смутился впервые и внутренне поколебался Онучкин. — Мы все государственные. Сиську сосем, а уже государственные. В детский садик идем, а уже государственные. Это я все понимаю.
— Ты же здесь поездил, Онучкин, ты страну, как никто, повидал, — наступал начальник проекта. — Ты же видел, как народ здесь живет. Дом — три палки, корыто, горшок, — вот и все богатство! Ты ребятишек их с голодными пупками, с ребрышками цыплячьими видел? Мы с тобой видели, как с голоду умерших детей хоронят! Как женщины здесь беременные, вот-вот родит, лица на ней нет, а на поле идет, тяпкой тюкает, свой колосок добывает. Как мужчины на себе сохи таскают с пеной у рта. А ты им своей водой,<sup>1 </sup>своим плугом, своим трактором хлеба дашь. Может, оттого, что ты еще на год останешься, здесь в первый раз от сотео-рения мира человек человеком станет. Ты на своих домашних не доглядишь, жену не долюбишь, детишек по голове не догладишь, но благодаря тебе кто*то проживет на земле не до тридцати лет, а до пятидесяти! Ребенка не похоронит. Сытыми глазами на мир посмотрит и увидит его красоту!
Ступин, вдохновенный, верящий, уже не убеждал, говорил не против Онучкина, а вместе с ним, для себя, для него. И Бобров поражался продолжению образа все тех же «цветущих садов», что люди несут в себе сквозь бойни и мор.
— Ладно, Александр Лукич, — тихо сказал Онучкин. — Давай контракт, подпишу. Придется на Лимпопо профобу-чение налаживать!
Встал и зашагал из кабинета, коренастый, плотный, оставив до другого наболевшего случая свои ропоты, тоску и усталость. Пошел садиться за рычаги и баранки, бурить и торить дороги, в топях, в пустынях, в своей собственной, утомленной, стремящейся к свету душе.
Остались вдвоем со Ступиным. Давая остыть собеседнику, Бобров осторожно вовлек его в разговор о проекте. Хотел узнать поподробнее. Об огромном, на долгие годы замысле, превращавшем топкую пойму Лимпопо в житницу риса. Голодающая, в продовольственных нехватках страна будет накормлена. Река отдаст свою силу электрическим станциям. Первобытные наделы земли, разрозненные скупые клочки соберутся в госхозы, в поселки с больницами, школами. |