|
Ты видишь их на газетных фотографиях убитых, в луже крови, или перед казнью в зале суда. Вы не представляете, что значит любить человека, быть замужем и уже пять лет не видеть его. Знать, что его мучают, терзают, бьют и, может быть, в эту минуту, когда мы едем с вами, его душат петлей в камере или засовывают под язык электрическую клемму.
Она задохнулась, закрыла лицо руками. И солнце, мелькая в стволах, поджигало ее узкие пальцы, словно хотело отнять их от стиснутых глаз.
Бобров гнал что есть силы, будто хотел побыстрей проскочить этот мучительный отрезок пути, вывести ее из области страданий и страхов.
— Дорогая Мария, вы устали, измучились. Мы все ужасно устали. Вы молодая, прелестная, вы еще будете счастливы, — он пытался ее успокоить, передать ей свои необильные силы, поддержать ее колеблющийся дух.
— Вы знаете, что мне часто снится? Дверь!
— Какая дверь?
— Меня собирались пустить на свидание к мужу. Привели в тюрьму. В этой тюрьме больше всего меня поразили двери. Это был каземат, подземный коридор без дневного света с тусклыми зарешеченными лампами. Какой*то грязно-допотопный, почти средневековый, но с новенькими, установленными у потолка телекамерами. И двери, ряд одинаковых дверей, ведущих в камеры. Каждая была сделана из толстенных досок, как будто из борта старинного корабля. Я подумала, — наверное, на таких кораблях приплыли когда*то голландцы, приплыл Ван Риебек, а потом из этих галионов сделали тюремные двери. Доски были окованы толстым железом и покрыты зеленой масляной краской, как броневики. На них были навешаны тяжелые засовы и скобы старинной кузнечной работы, с колесами и рычагами, и тут же поновей, заводские, и совсем новые, хромированные, блестящие замки с автоматикой и сигнализацией. Каждая эпоха навешивала на эти двери свой замок, не убирая старых, и все замки работали, все смазывались, все действовали. Дверь напоминала хорошо продуманную, сконструированную машину. Воздух в коридоре был металлически-синий, туманный от обилия железа и машинного масла. За одной из этих дверей был мой муж. В последнюю минуту тюремщики почему*то раздумали, не пустили меня, вывели обратно. Я только, видела дверь и чувствовала, что за ней мой Авель, его глаза, губы, мускулы, дыхание. Отделены от меня этой работающей железной машиной. С тех пор мне стала сниться эта дверь. То реже, то чаще. Сейчас она мне снится все время. Огромная, в замках, в зубчатых колесах. Надвигается на меня, давит, вминает. И я просыпаюсь с криком, и мне кажется, в комнате еще присутствует ее маслянистый железный дух!
Они въехали в вечерний, загорающийся огнями Мапуту. И Бобров чувствовал, как не хочется ей расставаться, уходить к своим страхам и снам.
— Мария, если это удобно… Если у вас есть время… Меня пригласили на вечер в один дом… День рождения… Португалец, профессор. Коммунист. Приехал в Мозамбик преподавать в университете историю. Будут друзья из землячеств. Будут музыка, песни… Хотите, пойдем?
— С радостью, Карл! Хочу!
Он ориентировался на усыпанную красными гроздьями телевизионную вышку. Миновал освещенную сквозь деревья бело-желтую католическую церковь, чем*то похожую на московскую на Ордынке. Подкатил к двухэтажному дому, где жили преподаватели университета, и поставил машину перед узорной чугунной решеткой. Повел Марию, поддерживая ее теплый локоть, на звуки музыки, раскаты смеха.
— О, Карлуш! — встретила его на пороге хозяйка, неподдельно-обрадованно, быстрая, яркая, не заслоняя узким подвижным телом озаренную глубину, наполненную голосами, мельканиями. — Антонио спрашивал о вас. Мы так рады.
— Здравствуйте, Кирилл Андреевич, — вторил ей пресс-атташе Ермаков, держа в руках стакан с блестящей льдинкой. — Я ведь говорил, что вы будете.
Бобров представил Марию. |