|
А он, сидящий за уроками, рад их появлению. То и дело отвлекаясь от книг, от хрустальной чернильницы, от зеленого, уляпанного кляксами сукна на старинном столе, вертится, прислушивается к их рокотам, несогласиям, спорам, и бабушка, сердясь не на шутку восклицает: «Вот уж вы, умачи!» Через много лет бабушка, неживая, лежала все на том же столе, на пятнистом зеленом сукне, и в окошке стоял все тот же разросшийся ясень с метелками легких семян, и на голые ветки уселись два снегиря, скакали, осыпали снег. И он подумал: два ее брата, умершие за год до нее, прилетели к ней на поминки.
И бесшумный, вслед за светлым, туманный удар не боли, а непонимания себя, непостижимости ведь и тогда был он, окунавший перо в хрустальные кубы чернильниц, готовый сорваться в легком беге счастливого тела навстречу любимым и близким. И теперь это тоже он, постаревший, изнуренный, с горчайшим опытом, среди тайных, отгоняемых постоянно тревог. Он пережил абсурд раздвоения и одновременного тождества и мгновенное в этом раздвоении и тождестве испепеление времени Совпадение себя с собой и стремительное от себя удаление, в котором, оставив легчайший дым, сгорели милые лица и его молодое лицо. Все это длилось мгновение, обожгло глаза и пропало, не оставив по себе даже слез.
И вдруг — горячее немое влечение к ней, ушедшей от него по красной дорожке, готовность вскочить, идти к ней, говорить про ясень, про снегирей, про хрустальные кубы чернильниц, и в ответ будто тонкий, из неба упавший луч прочертил темный номер, скользнул по приколотой карте, разбросанным листкам репортажа. Это было сильно и ярко и связано почему*то со снегами, по которым они пробегут на красных лыжах, ломая хрупкие сухие соцветия, и с блестящими тихими травами в пыльце и в метелках, и всю ночь где*то рядом будут звенеть бубенцы и вздыхать лежащее стадо, и короткий горячий ливень ошпарит лес, повалит пшеничное поле, и вдруг через поле, давя и ломая колосья, в дыме, блеске пробежит сиреневый лось.
Он лежал, улыбался, все старался припомнить, какой был лось, сиреневый с красным отливом или красный с серым подбрюшьем?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Он летел в Джелалабад на пятнистом транспорте, временами почти касаясь снегов, глазированных блестящих вершин. Погружался в прозрачные голубые долины, где туманно вились дороги, мерцали реки, пестрели поля и селения — хрупкий, перышком нанесенный чертеж. И все искал с высоты трактора — синеватый пунктир колонны.
Машина коснулась бетона, промчалась, ревя, мимо радаров, вертолетов, другого пятнистого транспорта, стоящего под заправкой. Развернулась и, жужжа, подкатила к зданию порта с диспетчерской будкой. Волков вышел, оглядывая группу афганских военных, женщин в парандже, старика с шоколадным лицом, с белой бородой и чалмой. Искал глазами Хасана, начальника ХАДа, обещавшего встретить. Не нашел, направился к зданию аэропорта.
Бетонное строение выглядело пустым и беззвучным, но, подходя, он вдруг почувствовал, что оно переполнено. Вошел. Светили тусклые лампочки. Пол был обшарпан. Вдоль стен стояли длинные деревянные лавки, и на них тесно, плечом к плечу, и помимо лавок на корточках у стены сидели солдаты. «Советские», — он увидел скатки шинелей, каски, прислоненные к мешкам автоматы. «Свои», — отозвалось в нем приливом тепла и тревоги.
Они сидели утомленно и тихо, лица под тусклыми лампочками были худы и бледны, руки висели изнуренно и вяло. Поодаль стояли офицеры, молча курили. Волков подошел. Увидел серое, с обвислыми усами лицо, майорские звезды на мятых погонах, уголь папиросы. Представился, предъявив журналистскую карту.
— Мартынов, — устало козырнул майор. — Чем могу быть полезен?
— Я вижу, вы из похода. Откуда? Усталый вид у людей.
— Работали, — сказал подошедший капитан. — Ночь не спали. |