Аще же не послушает тебе, поими с собою двои или трои свидетели, при устах бо дву или триех да станет всяк глагол; аще же и тех не послушает — повеждь церкви, аще и о церкви не радети начнет — буди ти якоже язычник и мытарь»... Вот мы так и учинили, — продолжал великий князь, — посылали к вам, отчине своей: престаните от злоб ваших. А вы не восхотели и вменилися нам яко чужи... И мы, положа упование на Господа Бога и пречистую его Матерь, и на святых, и на молитвы прародителей своих, пошли на вас за ваше неисправление.
Великий князь умолк, сделал неопределенный знак рукой и, шурша шелками своего одеяния, вышел в другую палату.
Новгородцы стояли в каком-то оцепенении. Суровый попрек на все их молений и слезы — и больше ничего... С чем же они воротятся в Новгород? Что скажут городу? С чем явятся на вече?
Владыка беспомощно перекрестился:
— Господи! Не яко же мы хощемы, но яко же хощеши Ты...
К ним подошел Степан Бородатый и лукаво глянул на своих московских бояр: «Мекайте-де: я им загну калач московский — не разогнуть»...
— Не попригожу вы, отцы и братие, челом бьете, — таинственно сказал он новгородцам. — И как вас великому государю на том челобитье жаловать? Не попригожу...
— Почто не попригожу? — удивился владыка.
— Мекайте сами, — загадочно ответил Бородатый. — А захочет Великий Новгород бить челом — и он знает, как ему бить челом.
На слове как он сделал ударение. В этом ударении слышалось что-то роковое для Новгорода, грозное, зловещее — бесповоротное решение его судьбы.
Послы оставались в стане — не отпускали...
А Новгород между тем ждал их возвращения. Что там происходило — того и старец Нафанаил, последний новгородский летописец, не в силах был передать: «За слезами убо не видел ни листа, на чем писать, ниже куда тростию скорописного мокать»...
В отчаянии новгородцы все еще укреплялись, насыпали валы острожные и из мертвых, не доеденных собаками и воронами тел человеческих, прикрытых кое-как мерзлою землею, делали себе бойницы и засеки...
Вече уже не собиралось, а вечевая площадь и все улицы так просто стонали голосами. Вечевой звонарь все это видел и, сидя под колоколом, коченеющими руками шил себе саван.
Марфа надела суровую власяницу на свое нежное, пухлое тело и ходила по больным и умирающим, разнося им милостыню успокоения «ради души болярина Димитрия», старшего своего сына, и «новопреставленнаго» болярина Федора, младшего сына, о котором она узнала, что он умер в заточении, где-то в далеком Муроме... Как горькое безумие прошлого, она часто вспоминала о князе Олельковиче и представляла княжескую корону на своей седой голове... «О, суета суетствий!..» А как сладка была эта суета...
Послы все томились в московском стане, моля допустить их вновь на очи великого князя. Вместо князя к ним являлся Степан Бородатый.
— Не попригожу, не попригожу бьете челом, — твердил он новгородцам. — Для чего вы отпираетесь от тово, с чем приезжали на Москву Захар да Назар, и не объявили, каково государства хотите вы, и тем возложили на великаго государя ложь.
— Мы не лгали, — оправдывались новгородцы.
— А не лгали, так не попригожу бьете челом... А восхощет Великий Новгород великим князем бить челом — и он сам знает, как бить челом...
Новгородцы, наконец, с отчаянья повинились в том, в чем никогда не были виновны: приняли на себя личную вину Захара да Назара, которыми им постоянно кололи глаза.
— Мы винимся в том, что посылали Назара и Захара и перед послами великаго князя заперлись, — проговорили они свой приговор. |