— Mein Freund Ivan! — Блондина вдруг прорвало, как плотину весной. — Das Leben… Жизнь нельзя убить! Человек убить нельзя, сам себя нельзя!
«А если и мне сейчас крикнуть, — вдруг подумала Катя, — жизнь — это просто конфетка, вишня в шоколаде, поэтому слезай оттуда, паразит несчастный, сию же секунду!» Но крикнуть она не смогла, да и не успела бы, даже если бы решилась, — послышался какой-то шум: треск сломанных досок, вопль изумления и гнева. Его издал человек на подоконнике. Он опустил руки и нагнулся, намереваясь спрыгнуть, но словно какая-то невидимая сила рванула его за плавки, стащив с подоконника. Послышались яростные протестующие вопли. Потом наступила гробовая тишина.
Блондин завороженно смотрел на колокольню, точно не веря в чудо спасения. А потом перекрестился коротким жестом католика.
— Ну, слава богу, — вырвалось и у Кати, — кажется, они успели.
Блондин глянул на нее так, словно только что увидел. Глаза его внезапно наполнились слезами. И Катя была готова поклясться, что слезы были совершенно искренними, столько в этих серо-голубых печальных тевтонских глазах было горячей благодарности, облегчения и религиозного восторга.
— Я молиться. Они его спасать, — он тяжело перевел дух. — Кто они?
— Это мой муж и его товарищ, — вежливо ответила Катя. Все-таки иностранец спрашивал. — Мы мимо ехали, — она кивнула в сторону машины, стоящей с распахнутыми дверями на обочине, — мы приехали отдыхать в Морское. Ехали мимо церкви, видим, этот… ваш.., бросаться собирается. Вы его знаете? Кто он такой? Больной, что ли? Или просто до беспамятства напился?
— Ja, ja… — блондин кивнул. Теперь, когда спала острота момента и опасность миновала, речь его стала более понятной и связной. Он явно подбирал слова, строя фразы в уме, как это и делают все, кто не слишком-то уверенно изъясняется на чужом языке. — Это неважно — пить или не пить. Мужчина всегда пить, когда горе. А у него горе. Он мне сказать, что не хочет жить. Будет убивать себя, прыгать вниз.
— Но почему? Какое у него горе? — спросила Катя.
— Die grosse Liebe , — ответил блондин светло и печально.
Кате снова не понадобился перевод. Однако развить далее эту волнующую тему она не успела.
Из церковных дверей показалась процессия: Мещерский, пятящийся задом, и медленно вышагивающий Кравченко. За руки и за ноги они несли (точнее, волокли) голое (увы, плавок на самоубийце уже не было) обмякшее тело. У Кравченко отчего-то под мышкой торчали еще и ласты. Блондин опрометью кинулся к ним. Они бережно опустили тело на плиты.
— Катька, отвернись, — скомандовал Кравченко. — Нечего глазеть на… das ist die Schwemheit . А ты слушай меня.., да ты иностранец, что ли? Немец? Ферштейн? А, понимаешь. Тогда дай чего-нибудь, этого придурка прикрыть. Не видишь, что ли, — женщина, дама, фрейлейн. А я его за трусы ухватил, когда стаскивал, резинка возьми и лопни.
Блондин быстро закивал и скинул через голову свою футболку, накрыв горе-самоубийцу. Катя подошла ближе. Спасенный был относительно молод — крепкий, ладный шатен с татуировкой на плече в виде двух перекрещенных якорей и тусклой серебряной цепочкой на шее, на цепочке болтался какой-то брелок.
Глаза его были закрыты, грудь мерно вздымалась. От него разило перегаром шагов на десять. Блондин наклонился и осторожно потряс спасенного за плечо.
— Иван, Иван! — Он делал ударение в этом обычном русском имени не по-русски — на первый слог.
Кравченко хмыкнул.
— Ну что, обычный нокаут, — буркнул он на вопросительный взгляд Кати. |