Изменить размер шрифта - +

Но планы всегда уступают натиску реальной жизни. И вот наступил момент, когда я рассказываю тебе обо всем, как могу… Шло время, в нашей жизни практически ничего не изменилось, но все мы упали духом в предчувствии неотвратимой и страшной катастрофы, готовой обрушиться на гетто. Нас охватила апатия, ослабла вера в то, что нам удастся выжить. Наш символ веры — устоять, чтобы преодолеть, — перестал быть надежным якорем. Неопределенность и тревожное ожидание нового вероломства со стороны сохранявших полную невозмутимость немцев стали невыносимыми, потому что всем было ясно, что нацисты неизбежно проиграют войну. Понимаю, что тебе это кажется парадоксом. Но восточный фронт рушился, и у немцев больше не было уверенности в безнаказанности убийств. В форт начали отправлять наспех сформированные рабочие команды. Нам не полагалось знать, чем они будут заниматься, но мы знали, что в форте вскрывают братские могилы и сжигают останки расстрелянных. Иногда мне казалось, что ветер приносит с той стороны запах горелого мяса. Естественно, никто больше не видел рабочих, направленных в форт.

Свобода, ради которой мы жили, ради которой старались выжить, сама казалась теперь опасной перспективой. Если мертвые стали опасными свидетелями их преступления, то не вдвойне ли опасными были живые?

Однажды ночью к нам в гетто тайно пробрались представители еврейского партизанского отряда. Встреча состоялась в сарае, где хранились краски, ящики с песком, плотницкий инструмент и прочее. Этот сарай стоял в непосредственной близости от периметра колючей проволоки. Каким-то образом мне удалось узнать о встрече, и Барбанель рассудил, что будет безопаснее, если я поприсутствую на ней. Торжественность и значительность события, решил он, заставят меня молчать. Мы сидели и ждали, и наконец в тиши раннего утра, после того как я несколько раз отрицательно покачал головой, раздался условный сигнал. Один легкий удар в дверь, потом несколько ударов кряду, потом еще один. Открыли люк, и они по приставной лестнице поднялись на чердак, неся с собой холод и темноту улицы. Их было трое: двое мужчин и женщина. Их появление напомнило мне рождение ребенка (я видел, как рожает женщина за несколько недель до прихода партизан): сначала голова, потом плечи. Правда, на этот раз на плечах висела винтовка.

Они отвергли всякую помощь, отталкиваясь руками от пола чердака, они по очереди садились на край люка, потом вставали и окидывали нас внимательным взглядом. Их лица и руки для маскировки были покрыты грязью. Винтовки были такими же, как у солдат, охранявших мост, и это привело меня в небывалое волнение, потому что я понимал, что каждая такая винтовка отнята у немца. Но одновременно я был и очень испуган. Эти люди не просили ни у кого помощи, никому не молились. Каждый жест выдавал презрение и надменность. Взгляды их — даже у женщины — были холодны и нетерпеливы.

Они были сущими детьми, эти партизаны. Если бы я мог понимать это в мои десять лет, то увидел бы, что женщина была совершенно воздушным, невесомым созданием, с глазами, в которых была выжжена всякая скорбь. Когда она посмотрела на меня, то я прочел в ее взоре сочувствие старшей сестры, маска неприступности и презрения на мгновение спала, в глазах мелькнули озабоченность и страх за ребенка, оставленного на попечение стариков. Это было другое поколение, мужчинам было не больше двадцати — двадцати одного года, и по моим представлениям это были именно мужчины — высокие и сильные, обросшие бородами — хотя и по-юношески жидкими, с густыми черными волосами. Один из них — старший — был в круглых очках, которые придавали ему неуместный вид учителя ешивы, а у другого было широкое славянского типа лицо и могучие плечи — таких подростков я всегда обходил стороной, когда учился в школе.

Я и сам не могу сказать почему, но, присмотревшись к этим людям и послушав, что и как они говорят, я понял, что по духу они были абсолютно непохожи на моих родителей; я понял — хотя в глубине души всегда это знал, — что мои отец и мать никогда не были связаны с партизанами.

Быстрый переход